Voikov

voiks


Войковский журнал

"И на обломках самовластья напишут наши имена!"


Previous Entry Share Next Entry
Н.Д. Лобанов-Ростовский: «Опираюсь на факты» (2)
Voikov
voiks
Часть-1 Часть-2
 
Редакционный портфель. «Опираюсь на факты». С Н.Д. Лобановым-Ростовским беседует профессор Е.С. Федорова
2017 июль
 
«Опираюсь на факты»
 
С Н.Д. Лобановым-Ростовским беседует профессор Е.С. Федорова
 
Окончание.

Быт в военной тюрьме был таким: в камере находились нары, тюфяки набиты сеном. Не было ни рукомойника, ни отхожего места. Когда заключенные стучались, чтобы их вывели в туалет, им не всегда открывали. В этих случаях приходилось пользоваться личной миской, которая была у каждого заключенного, позже ее приходилось опорожнять только тогда, когда заключенных приводили в туалет. В эту же миску раз в день наливали похлебку…

Вначале было такое ощущение, что нас переправят в Советский Союз. Но этого не произошло. Почему — не знаю. Может быть, потому, что отец был не советским гражданином, а болгарским. В тюрьме я пробыл год.

— Вас миновало такое понятие, как «детдом для детей врагов народа», или в Болгарии до такого не додумались?

— Меня выпустили из тюрьмы только после того, как нашли, к кому меня направить. До этого планомерно обошли всех наших знакомых и спрашивали, не возьмут ли меня? Но все отказывались. Согласилась одна только няня. И тогда фельдфебель пешком довел меня от тюрьмы до дома няни. Меня взяла няня, Елена Ивановна Иванюк, ибо она не боялась репрессий, находясь на самой низкой ступени социальной лестницы — работала посудомойкой в Русском клубе, а ее супруг, Николай Миронович Иванюк, бывший офицер Белой армии, был агрономом. В Болгарии в те времена по закону все должны были работать, статуса «не работающего» по какой-то причине не существовало, и они работали. Но дело не в том, что няне некуда было «спускаться» по социальной лестнице. Семья рисковала своей жизнью и жизнью своих детей. За то, что приютили меня, их могли и в тюрьму посадить.

В тюрьме мне снились какие-то сны. Но, к сожалению, тогда, как и сегодня, я их не помню. Однако два дня тому назад мне приснился сон, который я хорошо запомнил. Этот, один и тот же, сон мне снится не реже, чем раз в год. Как будто два «неблагонадежных» элемента ворвались в спальню, и я помню это ощущение сна, как они трясут меня в постели. Хотя в нашем доме все заперто на ночь, даже дверь в спальню. Я предполагаю, что это последствие той травмы, которая осталась на всю жизнь. Время от времени у меня может возникнуть ощущение, что кто-то сейчас постучит в дверь и скажет: «Давай, собирайся с вещами…» Два года тому назад я был у знахаря, который положил мне руки на плечи и постоял так за спиной минуты три-четыре. Затем он сказал, что чувствует у меня за плечами огромное количество злобы, которую не может снять, потому что «у Вас ее слишком много».

За время заключения вся моя одежда протерлась. Когда я сидел в пересыльной тюрьме, которая раньше была турецким караван-сараем (сегодня на его месте «Полицейский участок № 5» в центре Софии), где комнаты были как камеры,— там меня водили чистить картошку и лук. В мешке из-под картошки я прорезал три дырки, посередине — для головы, а по бокам — для рук, и сделал, таким образом, себе одеяние. Именно в таком виде меня и встретил мой друг Володя Макаров[14], потому что я сидел перед дверью и чистил картошку. А его арестовали и вели в камеру. Мы посмотрели друг на друга молча, и ни один из нас ничего не сказал. Позже оказалось, что Володю выпустили раньше нас, и именно от него люди в Софии узнали, что мы арестованы.

А вот в Париже дед Василий Васильевич Вырубов сразу понял это. Ведь на границе за нами должен был прийти грек-проводник, чтобы заменить болгарского проводника — он не пришел. А затем грек должен был отправиться к деду и получить свою часть платы за наше спасение, предъявив половину полученной от нас банкноты, которая бы совпала с половинкой, оставшейся у деда — таков был условный знак, что мы переправились. Он не появился. Виновником неудачи нашего побега был американский посредник, полковник Барнс[15].

Так случилось в жизни, что мы были очень хорошими знакомыми с бывшим заместителем главы ЦРУ Джеймсом Эндрюc (James Andrews). Mоя супруга Нина долгие годы дружила с его семьей в Вашингтоне. Он, надо сказать, рано ушел в отставку, будучи состоятельным человеком, и больше интересовался птицами и белками, чем политикой… Когда я с ним посоветовался, стоит ли пытаться что-то предпринять против Барнса, он ответил отрицательно. И мне было страшно обидно, но он был прав, потому что тот был частью «лавки», «конторы», и это повредило бы мне в получении американского гражданства…

А встреча с дедом Иваном Николаевичем Лобановым-Ростовским была мучительной. Я не знал, где его сын. Дедушка был очень мужественен, скрывал свое состояние, ведь он был очень религиозен. Но я ощущал, без всяких слов об этом, какой болью для него это было. И это впечатление осталось со мной навсегда — видеть человека, который не знает участи своего сына. И меня не оставляло чувство неудобства перед ним, что я вышел, а его сын — нет.

Маму освободили позже. А потом отца. И его больше не арестовывали. Он просто исчез среди белого дня. Его похитили. Он пошел за молоком и не вернулся. И у нас есть юридический документ о его исчезновении. Поскольку в те времена безвозвратно исчезало так много людей, что Болгарии надо было как-то юридически «выкручиваться» из этой ситуации. Мы пытались искать по полицейским участкам и по тюрьмам. Искать было бессмысленно. Ужасны были эти времена «диктатуры пролетариата». Да и любая диктатура ужасна, я не желаю ее никакому народу.

Брата моего отца, Николая Ивановича Лобанова-Ростовского отправили в лагерь, постоянно били, уменьшали паек: дядя отказывался работать, говоря, что он князь. Выйдя из лагеря, двадцать лет он работал в «Aliance Francaise», государственном институте Франции. И заслужил, таким образом, французский паспорт. Переехал во Францию, пытался жить со своим братом Яковом, но не ужился. Его так били в лагере, что он стал больным человеком. И тогда я пристроил его в Иер, в санаторий для пожилых людей, выполнявший функции и больницы. Это прекрасный город на юге Франции, чудное место, сто лет назад город был курортом, подобным Ницце, но море отошло, и он перестал быть так популярен. Вскоре и в Иере дядя заскучал. Поскольку там не менялись сезоны, как в Болгарии, а вечно тепло. И я перевел его в горы, где была настоящая зима. Там для него не было достаточно медицинского ухода, мне пришлось через несколько лет перевести его обратно. Он умер оттого, что просто тело его распалось…

Вспоминаю, что среди знакомых был граф Николай Николаевич Игнатьев, племянник того «советского графа и военачальника» Алексея Алексеевича Игнатьева, написавшего «Пятьдесят лет в строю»[16]. Мы с ним постоянно, несколько раз в неделю, видались в Софии. Он многое рассказывал мне интересного, в том числе и о Франции. Николай Николаевич был явно жертвой своего, может быть, неуместного идеализма. Во время войны он потерял ногу. И понял, что как спортивному журналисту ему будет трудно. А он работал в самой большой французской спортивной ежедневной газете «L'Equipe». На первой Парижской Мирной конференции после войны от Болгарии присутствовал председатель аграрной партии, вместе с дочерью-переводчицей, с которой и сошелся Игнатьев. А затем он познакомился с Вышинским, и тот предложил ему работу у себя в качестве секретаря, но рекомендовал вначале пожить в Болгарии несколько лет, привыкнуть, прижиться, поскольку образ жизни в СССР очень отличается от того, к чему Игнатьев привык. Он поверил, согласился, взял советский паспорт, но больше его из Болгарии не выпускали. Позже я читал материалы доносов сыщика, который стоял под окнами их квартиры, там говорилось, что «в доме говорят на иностранных языках». Вот за это его и арестовали...

С разными оккупационными частями, стоявшими в Болгарии, у меня связано несколько забавных «культурологических наблюдений». Однажды я играл в хоккей на льду. Это происходило на маленьком пруду у входа в большой парк, носящем имя царя Бориса. Вдоль всего спуска к воде шел гранитный бордюр.Как-то, ради забавы, один советский солдат по этому склону въехал на лед на «Виллисе». И целый час пытался выехать обратно и не смог. Мешал крутой берег. Он был пьян. Мы хохотали. А пили советские солдаты одеколон, они ходили по всем магазинам и скупали его, наверное, это было дешевле. Из американских солдат я впервые увидел филиппинца и негра. Это был культурный шок: при чем тут американец и негр? Помню полковника Нурка – латыша. Это первое впечатление многогранности американской армии.

— Считались ли вы в Болгарии «врагами народа», «детьми врага народа», как это было в то время в СССР?

— Да, именно так мы и назывались. И это влекло за собой отсутствие у нас талонов на питание.

В моем детстве у нас был дефицит обуви. Православные крестьяне ходили в обуви из свиной кожи (по-болгарски – «цървули» или «опинци»), продырявленной крест-накрест и прошнурованной. Турки носили такую же обувь, но из коровьей кожи. А когда я вырос из ботинок, то от них отрезали носы, и я ходил в них как в сандалиях, даже зимой по морозу, было очень холодно.

После тюрьмы я собирал по улицам окурки, чтобы выпотрошить остатки табака и продать цыганам. Подростками на вокзале мы воровали арбузы. София окружена горами. А вокзал находится в долине. Нагруженные вагоны, отправляясь в путь, едут вверх с некоторым трудом, с медленной скоростью, примерно, пять километров в час. Мы рассеивались на протяжении полукилометра. А кто-то из нас, например, я, вскарабкивался на вагон и лежа, ногами, толкал арбузы вниз, где их подбирали мои товарищи. Бывали и другие фрукты, черешня, например, которыми мы объедались, и даже тошнило от «пережора». И это относится к приятным воспоминаниям. Мы ходили это делать с большим удовольствием. И не было чувства стыда. А вот за трамвай заплатить тогда считалось стыдным. Поскольку все мы были под впечатлением одного французского фильма с Фернанделем, где герой ни за что не платит. И тогда воцарилась среди нас мода — не платить. И мы ехали сзади, держась за металлический бампер, или на ступеньках, но заплатить было унизительно…

ОТРОЧЕСТВО

— Какова история Ваших школьных лет?

— Вначале, в пять лет, я поступил в русскую школу, но пробыв в ней дня три, сбежал. Там были только эмигранты. А мне было там скучно. Потом я попал в немецкую школу, Deutsheshule. В те времена там была организация Hitlerjugend, помню зеленые фуражки. Затем, по окончании войны, перешел во французскую школу, где были и дети эмигрантов, и болгары. Когда наступила «диктатура пролетариата», французов выгнали, и так я попал в болгарскую школу.

После возвращения из тюрьмы я учился в болгарской школе, и стал пионером, носил красный галстук. Были даже намерения принять меня в комсомол. Хотя, бесспорно, я кому-то казался неблагонадежным, в комсомол меня приняли. Однако я вызывал и некое уважение тем, что был усердным учеником и чемпионом по плаванию. Конечно, при этом мы, мальчишки, были хулиганье, в классе — тридцать человек, дети из разных социальных групп. Ребята из крестьян тоже считались тогда неблагонадежными.

— Вы шалили в школе?

— Нет. Я никогда умышленно не прогуливал школу, потому что мы все (дети наших знакомых из эмигрантского круга) ходили в школу с удовольствием, сознавали, что получаем знания даром. У нас часто складывались дружеские отношения с преподавателями, и даже после уроков мы часто стремились «выкачивать» из них еще какие-то знания. Мне посчастливилось учиться с теми людьми, которые рано осознали необходимость накопления знаний… Помню, в те времена в школе могли происходить и настоящие вражеские выпады. Мы учились в две смены, утром и вечером. Как-то раз, в послеобеденную смену, часам к четырем, когда стемнело и зажглось электричество, кто-то прорвал проводку, а в наступившей темноте секретарь комсомола получил ранение в плечо. Наверное, это действовали крестьяне, жившие у подножий гор.

Запись в дневнике: «04.09.1951. Читаю русскую литературу, так как мы в этот год изучаем ее в школе. Но не забываю читать по-французски. Очень жаль, что не могу свободно читать по-английски. Язык — самое большое богатство для человека».

— Какие любимые предметы в школе?

— Физика, химия, астрономия и геология. А литературу и историю я как-то считал не предметами, но удовольствием. Эти предметы не приходилось зубрить — раз прочитал и все. У нас была особая «технология» — мы заранее покупали и читали учебники следующего года, там те же темы передавались более глубоко, а мы стремились скорее «набраться больше сведений». В те годы я пережил увлечение приключенческими романами, о которых я уже говорил и которые прочитал на русском. Русских детских книг я просто не помню. Гораздо позже, когда я был подростком лет 14-15, я читал Пушкина, Лермонтова, Тургенева. Русскую классику мы изучали в болгарской школе, равно как и всю мировую классику.

Запись в дневнике Никиты от 10.11.1950: «Читаю Эренбурга. Думаю, что для него я очень молод». (Мне было 15 лет).

— Вы осознавали, что Тургенев — Ваш предок?

— Нет, абсолютно. Я вообще не интересовался историей семьи, только лет десять назад, по воле обстоятельств, стал как-то входить в эту тему. «Записки охотника» Тургенева я знал хорошо потому, что это было близко мне по тематике, поскольку я ходил на охоту, знал, как это все происходит.

— А Чехова вы любите?

— Уф, конечно. И еще Гоголя. Как мы все упивались, читая Гоголя. Помню, как обычно сидел на корточках на веранде и читал «Вечера на хуторе близ Диканьки». Читал про себя, очень медленно, стараясь схватить суть. Ведь я дислексик, читаю медленно, зато читаю только один раз — и все помню. В том числе и учебник. Но, в общем, я учился не читая. Вопреки правилу, что ученики высокого роста должны сидеть на последней парте, я до начала урока выскакивал и садился на первую парту. И если что-то не понимал, даже прерывал учителя вопросом: А что это значит? Я четко знаю, что учился во время уроков. В связи с этим вспоминаю, что к моей матери однажды пришла учительница, преподававшая «Марксизм-ленинизм» и «Историю ВКП(б)», и сказала: «Я замечаю, что Ваш сын очень внимателен. Он приходит и сидит на первой парте, хотя должен сидеть на последней. Он внимательно слушает, но я смотрю в его глаза, и мне кажется, что он надо мной посмеивается».

— Местной болгарской литературе отдавалось в школе некое приоритетное место?

— Болгарская литература была очень скромной. Десяток книг и все. Она стояла на своем месте.

— Мы знаем и другие случаи: реально большой литературы нет, но ее в целях идеологических преувеличивают.

— Болгарскую литературу не «выпячивали». Просто тогда еще не додумались до этого, руки не дошли. Были заняты уничтожением людей.

— У Вас, по сути дела, получилось советское детство?

— Советское отрочество, скорее.

— А в семье культура была иной. Вы ощущали этот разрыв?

— Чувствовал. Впрочем, как и все жители CCCP, жили и живут так до сих пор[17]. По одному живут дома, а по-другому внешне, то есть «врут на фасад».

— У Вас это так выражалось?

— Да. И я был вовлечен в этот круг. Вот это и почувствовала та учительница, о которой упоминал.

— Были ли у Вас друзья в школе?

— Да. шесть человек. Мы почти все были геологами — увлекались геологией. Повзрослев, один, Платон Чумаченко, стал профессором палеонтологии, другой, Свет Петрусенко, — минерологом, Христо Пулиев — геохимиком, Свет Докучаев — геологом, пятый, Иордан Иванов — певцом, a Любомир Левчев — выдающимся писателем. Были и друзья не по школьным занятиям, а по плаванию — мы ходили в бассейн и любили этот вид спорта. В 14 лет мой друг, ставший позже певцом, серьезно интересовался оперой, и мы с ним, по крайней мере, два раза в неделю ходили в Оперу. Надо сказать, что тогда в Болгарии билеты в театр и оперу стоили столько же, сколько и билеты в кинематограф, потому что считалось, что это «культура для пролетариата», и она должна быть материально доступной. Мы этим и пользовались, ходя на все премьеры постановок и на концерты. В эти годы я уже знал весь классический репертуар.

8 марта 1949 года, запись в дневнике: «Вчера вечером был на фильме «Паганини». В четверг пойду со Светланой на «Севильского цирюльника», а затем на «Травиату».

—Почему вы выбрали геологию?

— С раннего детского возраста, я начал собирать — почтовые марки, потом монеты. С десяти лет, когда я увидел коллекцию минералов у соседа Света Петрусенко, увлекся собиранием минералов. В нашем кружке в Софии означало ходить в горы и искать. София является дном высохшего огромного озера и окружена горами. В те времена деревья на горах были вырублены. И горы в большой степени были голыми. Позже, при коммунистическом режиме, нас отправляли каждую субботу в горы сажать по 30 елок. И теперь, если взглянуть на них с дальнего расстояния, они все покрыты зеленой растительностью. Но какое значение отсутствие озеленения имело тогда? На открытой поверхности гор видны были каменоломни, где когда-то вытесывался сиенит для дорог. Чтобы разрабатывать сиенит, его взрывали. Есть виды не чистого сиенита, а содержащего примеси, который называется пегматитовыми жилами. А в них-то и содержатся кристаллы. И каждый конец недели мы отправлялись искать их и добывать. Это очень большое увлечение моего детства. Я их любил с точки зрения красоты, с точки зрения эстетической. Когда нащупываешь взглядом ложбинку, где предполагаешь, могут быть кристаллы, и разбиваешь ее молотком — вдруг взгляду открывается блеск аметистов, турмалинов! Для нас это было изумительным эмоциональным переживанием.

— Сродни набоковскому собиранию бабочек?

— Может быть, но я полагаю, что у него оно было более систематичным и более обширным по количеству собранных экземпляров. Мы же набирали за раз штук двадцать минералов. Несли их домой. Потом обменивались друг с другом. Раз я нашел очень большой кристалл кварц. И это со всех точек зрения было знаменательным событием — найти столь редкий по красоте и величине кристалл. Спустя некоторое время оказалось — даже сохранилась об этом запись в моем дневнике того времени — что в семье совершенно нет денег и уже нечего продать. И мне пришлось пойти в магазин и продать этот большой кристалл. Конечно, я его «оплакивал», но так сделал.

Запись в дневнике 16.05. 1951 «Мы остались совсем без денег, и мне придется продать свои камни. Сегодня продал свой самый большой кварцевый кристалл (42/35 cm.) за 1500 левов. С этими деньгами надо будет жить до конца недели».

— Набоков как писатель Вас интересовал?

— Увы, я его мало знаю. Нет причин, отчего. Хотя я знал его родного брата в Нью-Йорке.

— Когда стало возможным познакомиться с Роменом Гари, русский читатель в него влюбился безмерно, его сравнивали с Гайто Газдановым, Набоковым, хотя он, как известно, по-русски не писал. Популярен ли он так же в Европе?

— Ромен Гари очень интересен как политическая личность и как писатель. Он был очень популярен при жизни во Франции, И сейчас его читают, главным образом, те книги, которые вышли не под его именем, а под псевдонимами, то есть те, которые он писал для денег. Вряд ли в Англии о нем что-либо знают. Вообще, эти две страны, Франция и Англия, редко переводят произведения друг друга. Ромен Гари имел на меня огромное жизненное, практическое влияние. Когда в 1960-61 гг. я работал геологоразведчиком на разработках месторождений нефти в полупустыне Патагонии в Аргентине, мне мой дядя Арсеньев[18] послал книгу, посвященную матери Ромена Гари, «Обещание перед рассветом», чей образ оставил во мне особое впечатление. Она была образованным и одухотворенным человеком и одновременно владела умением выживать. Именно эта ее черта дала мне направление, как искать себе спутницу жизни. Я не искал супругу, я искал спутницу, соратницу, с которой смог бы разделять и трудности, и радости. И если бы меня расстреляли, а были бы дети, то она, подобно матери Ромена Гари, смогла бы, проявив те же качества, выжить и отстоять то, чем обладала. Вот это событие своей внутренней жизни начала 60-х я помню конкретно. Отчасти поэтому я выбрал своей супругой Нину[19].

А спасал нас Ромен Гари раньше, в сентябре 1953 года. Нам страшно повезло. Он взял риск на себя позвонить коменданту Французской зоны оккупированной Вены, разделенной на четыре оккупационные зоны, и попросить задержать локомотивы, купленные Болгарией. Ведь Николай Васильевич Вырубов и Ромен Гари провели всю войну вместе, в Добровольческой армии генерала Де Голля. Но я не знаю, насколько дядя Коля повлиял на Гари в этом его решении...

Когда же я увидел его впервые в Болгарии, он произвел на меня странное впечатление. Ведь во Французском Посольстве в Софии он был по важности фигура № 2 после самого посла Жака Париcа, но внешне ничем не напоминал дипломата. Он ходил в военной форме без погон и когда встречал представителей местной власти, отвечал им тем же жестом приветствия, что и они, но в пародийной форме. Дело в том, что болгарские коммунисты, встречая друг друга, поднимали кулак вверх, тыльной стороной ладони назад. А Роман Гари тоже поднимал кулак вверх, но зеркально, костяшками сжатых пальцев вперед. То есть отчасти получалось так, что он махал им кулаком. Но как будто «в рамках традиционного приветствия». Он отдавал себе отчет, что его «крыша» — сам Де Голль, он — герой войны, и позволял себе делать все, что хотел. После войны де Голль вообще переформировал Министерство иностранных дел Франции, вышвырнул оттуда тех, кого считал неподходящими, и поставил на все посты тех, с кем воевал, на кого мог положиться. Тогда я даже не знал, что он писатель, воспринимал его только как дипломата, чиновника. И я общался с ним только по делу.

— Помните ли первую любовь?

— Это было изумительно и осталось во мне на всю жизнь. Мне было семнадцать лет. Лили Дульгерова была стажеркой-преподавательницей. Когда я закончил в 1952 году предпоследний год в школе, летом меня отправили на тренировки по плаванью на Черное море в Варну, уроженкой которой была Лили. И мы подружились, когда по случайности оказались в одном купе поезда. Я предполагаю, что мое притяжение к ней было основано на феромонах, которые у нас совпадали, иначе столь сокрушительную силу влечения объяснить себе не могу. Мы встречались два или три раза в неделю. Я открыл для себя секс… и перестал быть чемпионом Болгарии по плаванию, потому что занимался им столь же усердно, как и предавался плаванью. А сразу обе эти стороны жизни, в равной степени интенсивности, несовместимы. Для того чтобы быть чемпионом в спорте, интеллектуальным и физическим, нужно воздержание и целеустремленность. Нужно в какой-то мере «отупеть» для всего другого и не думать ни о чем другом. Как только вы становитесь «вольнодумцем», можете забыть о том, чтобы стать чемпионом в спорте. Я продолжал тренироваться, но уже не с прежним эффектом…

Запись в Дневнике Никиты: «17.05.1951. У нас, как всегда, денег нет, и мы голодаем. У меня очень мало времени. Так как много читаю. Кончил 4 тома У. Черчиля и начал «От Гитлера до Сталина» одного французского министра».

ДРУГОЙ МИР

— Я прекрасно помню, что для меня явилось первым ощущением свободного мира. Мы приехали в Белград поездом Orient-express в 10 часов вечера. На перроне мальчишки кричат: «Кока-кола, оранжата». Вот это было символом запретной территории, символом того, что мы вырвалась! Потому что кока-колу на советское пространство не допускали, только пепси-колу, ибо один из крупных производителей колы, хан (князь) Mакинский[20], был агентом ЦРУ, и я это узнал потом из газеты «Нью-Йорк Таймс», а Советский Союз знал об этом, вероятно, раньше меня. Кстати, для пепси-колы придумали бартерную сделку, очень выгодную обеим сторонам: пепси в Союз, а из Советского союза в обратную сторону шла русская водка…

— Когда Вы очутились в Оксфорде, пришлось ли Вам себя как-то «переламывать», приспосабливать?

— Я очень ясно помню, как в первую неделю после приезда встал у окна в комнате моей крестной и увидел проезжающий грузовик. В первую секунду возникло недоумение: а где же красная звезда и номер сзади? Потому что у каждого грузовика в Болгарии сзади была красная звезда и свой номер. Мне потребовалось время, чтобы психологически переехать в другой мир, столь серьезен был отпечаток прежних реалий.

— А как приняли Вас товарищи по университету?

— Очень радушно, потому что я сразу вошел в круг аристократов, друзей моей крестной[21]. Я никогда не почувствовал никакого пренебрежения.

— На уровне привычек, быта, того, что «ранит» или просто задевает при разнице культур, ничего не казалось трудно преодолимым?

— Ничего.

— То есть мир «русских европейцев» когда-то был единым пространством жизни со всей Европой?

— Да. Нужен был только язык. И смекалка.

— Где Вам проще находиться и общаться сегодня?

— Мне проще повсюду. Некоторую неуютность в России я чувствую потому, что часто законодательство до сих пор является рычагом власти, а не охраной жителя. И в ближайшие тридцать лет это следует с трудом преодолевать.

— Какая культура вам самая родная, или Вы культурная билингва, или даже Вы себя воспринимаете мультикультурным?

— Нужно уточнить, в каком контексте мы понимаем культуру. Если говорить в самом общем смысле, то я знаком с несколькими культурами, может быть, поверхностно. Но преклоняюсь я перед необычайным явлением, я бы сказал, событием в жизни человечества — русской культурой конца XIX - начала XX века. Такого нигде в мире не было, и нет!

— То есть Вы считаете это российским Возрождением, которое пришло в те времена, когда все европейские Возрождения давно миновали?

— Да, это было своего рода Возрождением, но важно, что каким-то образом оно было подготовлено генетически и возбуждено в разных областях одновременно. Не было области, отрасли, в которой бы ни совершился этот взрыв в тот короткий период. Франция, например, имеет своих могучих композиторов, литературу, но такого яркого периода цветения культуры сразу во всех ее видах я не знаю, хотя четко осознаю высокий уровень и уникальность тех культур, с которым в жизни соприкасался. Особо восхищает меня и время Рублева, и несмотря на то, что этот культурный расцвет состоялся на 200 лет позже Византии, но это универсальный гений человечества… Возвращаясь к Серебряному веку, должен отметить, что для меня важны и общественные преобразования того времени, и законодательно-правовые, и промышленные, и архитектурно-строительные, транспортные и так далее, все абсолютно. Гениальные люди жили в то время!

— А как явление стиля Серебряный век меньше Вас увлекает?

— Я никогда бы для удовольствия не сел бы читать символистов. Скука. А живопись символистов так же интеллектуально интересна для меня, как и авангард. Они имеют свои несомненные достоинства. А вот если это выразить денежно, то окажется, что авангард явно дороже символистов, в десятки раз. Малевич продается, скажем, за 40 миллионов долларов, а Калмаков[22] — за миллион.

СОБИРАТЕЛЬСТВО

— Когда Вы влюбились в живопись Серебряного века?

— Я в живопись вряд ли влюбился. Я столкнулся с ней случайно. Дело в том, что в Софии не было музея живописи. Я никогда не видел живописи как таковой. Впервые я попал на Дягилевскую выставку в Лондоне в январе 1954 года, когда мне исполнилось девятнадцать лет, и через нее «вошел» в это искусство. А поскольку я стараюсь все делать целеустремленно и, видя в чем-то перспективу, занимаюсь этим до тех пределов, пока не замечаю, что все сделано, и дальше неинтересно, то и коллекционированием занялся энергично. И так состоялся этот замечательный «эпизод моей жизни», называемый коллекционированием, одно из самых моих приятных времяпрепровождений.

— Кто же Вам ближе других?

— Ларионов. Несомненно, он основоположник модернизма в России, чрезвычайно одаренный человек. Он мне очень близок. Если бы я решил какую-нибудь живописную работу повесить у себя дома, то это был бы Ларионов и Бакст.

— Не Сомов, например?

— Сомов слащав. Да, хороший художник. Но я взгляну с такой стороны: если бы его и не было в России, она бы не обеднела.

— Борисов-Мусатов «художник слишком для женщин», мужчинам его любить не полагается?

— Да!.. Но он чудный по сочетанию цветов, по композиции. Очень приятный художник. Мы же говорим о том, что мне близко.

— А Серов?

— Серов — гениальный художник. Но он не новатор. Та живопись ценится выше, которая привносит в мир нечто совершенно новое. Серов — замечательный художник, и как раз из тех, произведения которых я хотел бы повесить у себя дома. Но он не принес принципиального нового в живопись. А с картинами Ларионова, Бакста, например, висящими у меня в столовой, я разговариваю, пусть даже это звучит для Вас как небылица. Я вхожу с ними в общение.

— В шкале русских писателей, когда Вы росли, Гоголь у Вас был на первом месте?

— Он заинтриговывает читателя, при этом пишет забавно. Вот «Мертвые души», как можно делать деньги из ничего!

— Мне кажется, юмористическая сторона литературы увлекала Вас больше всего другого?

— Конечно, еще бы!

— Ларионов Вам нравится больше других не только из-за новаторства, но из-за юмора, который чувствуется в его работах?

— Да. И красочность. Он веселый.

— Вы человек веселый и лишены уныния?

— Ну, как временами обойтись без уныния? Но я не люблю хандры. И «Двенадцать стульев» читал с удовольствием.

— Интересна ли Вам литература так называемой «третьей волны эмиграции»?

— Кроме Солженицына современные русские писатели не привлекают меня своим слогом. Они пишут на том русском языке, который не мой. И, пожалуй, еще, кроме Василия Аксенова, который писал на хорошем литературном языке, без этих «новаторских фокусов».

— Из эстетических восприятий какое Вам ближе, цвет, слово, звук?

— И то, и другое, и третье. Все вместе впечатления бытия мне интересны. И нет предпочтений.

— А философия? Вопросы, почему и зачем мы тут появились и прочее?

— Совершенно меня не интересует. А эти вопросы я даже не отношу к философским, это то, чем задается абсолютно каждый человек.

— Вы уверенный человек, и это чувствуется. На что же Вы опираетесь в жизни? На какую силу?

— Опираюсь на факты. А на какую силу? Меня очень любили в детстве в семье. Обожали. Может быть, подсознательно я на это и опираюсь…

Кино я тоже люблю. И бываю в кино раза два в год, но чаще всего для того, чтобы посмотреть трансляцию оперы из Ковент-гардена, и из Метрополитен-опера в Нью-Йорке. А на премьеры кинофильмов не хожу. Русские фильмы — хороши. Но они, увы, не интересны для западного зрителя, поэтому не являются сегодня эффективным денежным продуктом. Слишком много хороших фильмов, уже завоевавших рынок, французских, итальянских, английских…

У меня очень мало времени. Я очень страдаю оттого, что мне психологически сопутствует ощущение постоянного недостатка времени. Я каждый раз взвешиваю, что важнее сделать в данный момент. И я всегда заставляю себя сделать то, что важнее. Это сочетание моего спортивного опыта, который вырабатывает волю для того, чтобы победить, и потребность успеха в творчестве, в деятельности. Если ты работаешь, материально, по крайней мере, ты вознагражден. Я к этому привык, и это стало нормой моей жизни. У меня нет, например, любимой литературы на ночь. Я стараюсь скорее заснуть, чтобы не нарушать режим моих дел и обязанностей. Читать позволяю себе только во время перелетов и в отпуске.

О времени я писал в дневнике 13.04.1950: «Очень мало людей, по-моему, знают, что значит час времени, но человек, отсидевший немало времени в тюрьме, ответит на этот вопрос правильно…»

— Как Вам удается держать столь «высокую планку собранности» долгие годы?

— Может быть потому, что у меня в молодости было больше энергии, чем у других. Никто из моих сверстников не работал больше, чем я. Я вкалывал всю жизнь. И сейчас, когда у меня энергии гораздо меньше, мне все равно важнее действие, чем созерцание.

ПРИМЕЧАНИЯ

Оригинал: www.nasledie-rus.ru
Скриншот

?

Log in

No account? Create an account