?

Log in

No account? Create an account
Voikov

voiks


Войковский журнал

"И на обломках самовластья напишут наши имена!"


Previous Entry Share Next Entry
С. Л. Войцеховский. Эпизоды. 1978 (3)
Voikov
voiks
Часть-1 Часть-2 Часть-3 Часть-4 Часть-5
С. Л. Войцеховский. ЭПИЗОДЫ
Продолжение.

Варшава. Июль 1944 года

Летний день казался мирным и спокойным. После нескольких лет жестокого немецкого террора и польского кровавого возмездия Варшава притаилась. Стрельба на улицах затихла, прекратились облавы и бессудные расстрелы. Обе стороны знали, что им предстоят грозные события.

Еврейское гетто было уничтожено весной 1943 года, после упорного сопротивления его последних обитателей. Уцелевшие развалины были сровнены с землей, но вокруг их каменного кладбища жизнь бурлила по-прежнему.

Рынки были завалены снедью, доставленной мешочниками и крестьянами. Небольшие, уютные рестораны соблазняли обильным перечнем вкусных блюд. Баснословные цены росли под дождем бумажных ассигнаций. Мрачные личности, оглядываясь исподлобья, торговали на толкучках золотом и французским коньяком. Из-под полы они предлагали и оружие — бельгийские браунинги и советские автоматы.

По ночам случались грабежи. Город был наводнен ночными пропусками — настоящими и поддельными. Патрули боялись прохожих больше, чем они — немецких жандармов. Никто не знал, кто был ночью хозяином Варшавы — немцы ли, тайные ли польские организации или осмелевшие преступные шайки. Днем устанавливалась обманчивая тишина — предвестница бури.

На Вейской улице, в нарядном доме, один этаж которого был занят канцелярией и квартирой председателя Русского Комитета, затишье сказалось сокращением потока посетителей. В приемной не толпились те, кто недавно прибегал к моей помощи каждый раз, когда с русскими варшавянином случалась беда.

Удивителен человек... Как легко он верит шаткому благополучию... Как скоро забывает обвалы, от которых бежал накануне... Как жадно цепляется за самую зыбкую почву...

Не раз в то лето, приближавшее войну к развязке, я безуспешно пытался вразумить просителей, добивавшихся содействия в таких делах, как покупка дома или дачи, связанная с необходимостью удостоверить национальность покупателя. Призрак легкого обогащения скрывал от них пропасть, разверзавшуюся под ногами.

Разговоры с беженцами из Ростова, Харькова или Киева, успевшими выбраться оттуда при отступлении немцев, сложными не были. Одни стремились дальше, на Запад. Другие боялись Германии. Завороженные, после голодающей России, изобилием польских рынков, они хотели задержаться подольше в Кракове или Варшаве и были недовольны тем, что я настаиваю на их немедленном отъезде.

Советское наступление приближалось к Бугу. Оно было достаточно красноречивым, но сослаться на него я не мог. Немцы считали сомнение в их победе преступлением, а горький опыт жалоб и доносов научил меня осторожности.

Приближение фронта беспокоило многих, но не всех русских варшавян. Одни не верили, даже тогда, в обреченность Германии. Другие, вместе с поляками, надеялись на чудо — появление английских парашютистов над Варшавой. Третьи утешали себя тем, что “коммунисты изменились к лучшему”. Большинство сознавало опасность, но не знало, что предпринять.

Только новые беженцы могли беспрепятственно двинуться на Запад. Остальное население было приковано к городу сложной цепью трудовых и паспортных правил. Немногие русские дельцы, разбогатевшие на войне, добывали пропуска и переселялись в Чехию. Она почему-то казалась им верным убежищем, но стала западней. Двое или трое сразу сделались в Праге жертвой шантажистов, связанных с немецкой полицией. Остальные попали позже в советские сети.

Внешне в это последнее лето германской оккупации в варшавском Русском Комитете ничто не изменилось. В Михалине, на восточном берегу Вислы, как в прошлые годы, был открыт детский летний лагерь. Поблизости, в Свидере, разместился эвакуированный из Брест-Литовска русский приют. В самой Варшаве, в особняке графа Тышкевича, зятя покойной Великой княгини Анастасии Николаевны, членам комитета раздавались мука и сахар. Служащие, радуясь перерыву в долгом напряжении, приводили в порядок архив.

До войны я был управляющим делами Российского Общественного Комитета — эмигрантской организации, к которой польские граждане не принадлежали. Судьба всех русских варшавян стала моей заботой в тот сентябрьский день 1939 года, когда я услышал по радио распоряжение польской военной власти об оставлении столицы всеми способными носить оружие мужчинами. Исполнение этого приказа означало бы уход в единственном направлении, еще не отрезанном стремительным германским вторжением в Польшу. Оно означало приближение к советской границе, которую большевики — как я предвидел — готовились нарушить.

За несколько лет до полета Риббентропа в Москву и подписанного им там соглашения Гитлера со Сталиным эта опасность меня беспокоила. В статье, написанной для большой консервативной польской газеты “Курьер Варшавский”, сотрудником которой я был под псевдонимом Эрго, я предсказал неизбежность советского нападения на Польшу в случае польско-германской войны. Мне возразил в той же газете находившийся тогда в опале противник пилсудчиков, бывший начальник польского главного штаба генерал Владислав Сикорский, впоследствии возглавивший польское зарубежное правительство в Лондоне и погибший 4 июля 1943 года в загадочной авиационной катастрофе у берегов Гибралтара. Он назвал мое опасение ошибкой и заверил, что “Россия никогда не поддержит Германию против Польши”.

Этот оптимизм показался мне тогда иллюзией. В сентябре 1939 года он стал очевидной ошибкой. С минуты на минуту я ждал известия о появлении советских войск на польской территории и не соблазнился приглашением добрых друзей “переждать события” в их пограничном имении на Волыни.

Распоряжение об оставлении города меня формально не касалось. Я был уроженцем Варшавы, но не польским гражданином, а бесподданным обладателем нансеновского паспорта. Однако не это повлияло на мое решение. Я был готов уйти куда угодно, но только не в объятия советчиков.

Позже, недели через две, в разгаре германской осады города, немецкое командование согласилось на эвакуацию дипломатов и других иностранцев. Под артиллерийским обстрелом Б.С. Коверда и я пробрались из Мокотова — той окраины, где мы оба тогда жили, — к вице-председателю Общественного Комитета Н.С. Кунцевичу, чтобы, посоветовавшись с ним, добиться включения русских эмигрантов в этот исход. Еще не дойдя до цели, мы поняли, что, даже в случае благоприятного ответа, непрерывная бомбардировка не даст возможности уведомить и собрать русских варшавян.

До разрушения электрической сети германской артиллерией и авиацией радио было единственным источником сведений о положении. Так я узнал, что демаркационная линия между советской и германской оккупацией Польши пройдет по Висле. Это было затем изменено дополнительным соглашением Берлина с Москвой, но первоначальный раздел отдавал Прагу — восточное предместье польской столицы — большевикам.

Веселый и бесстрашный юноша Толя Гюббенет взялся сообщить это настоятелю православного собора Св. Марии Магдалины на Праге, протоиерею Иоанну Коваленко. Это ему удалось, но предупрежденный об опасности священник сказал, что ни он, ни его прихожане не покинут во время осады храма, ставшего их убежищем.

1 октября 1939 года германские войска вступили в Варшаву. Русской части населения краковского генерал-губернаторства, созданного оккупантами на части польской территории, временно стали угрожать не советские коммунисты, а другие бедствия. Неизбежность потрясения и даже полного разгрома русской жизни на польской земле обозначилась года два спустя — в ноябре 1941 года, — когда варшавяне поняли, что Германию постигла под Москвой вряд ли поправимая неудача.

Восточный поход Гитлера стал мне казаться вероятным за несколько месяцев до его вторжения в Россию. Приготовления были настолько явными, что их в Польше видел каждый. К тому же в январе я получил неожиданное подтверждение догадки.

Свидания со мной попросил немец, назвавший себя Козловским, сотрудником берлинских газет. Разговор состоялся вечером, 21 января, у камина, в моем кабинете. Собеседнику было, вероятно, лет сорок, но проседь в темных, взъерошенных волосах и глубокие морщины на обветренном лице старили его значительно. С первых же слов я понял, что журналистом его назвать нельзя.

Любой разговор с незнакомцем был в те годы трудным и порой опасным. Нужно было быть молчаливым и сдержанным. На этот раз беседа особенно не клеилась. Гость задал несколько вопросов о Русском Комитете, об его работе, но выслушал ответы невнимательно, а затем — с оговоркой, что вопросу не следует придавать значения и что вызван он одним только праздным любопытством — захотел узнать, как отнесутся русские эмигранты к войне Германии с СССР, если эта совершенно невероятная война когда-либо вспыхнет.

Лед был сломан... Я коротко ответил, что наше отношение к войне будет зависеть от Германии. Я прибавил, что нам известны взгляды фюрера, изложенные в его книге, но мы надеемся, что вождь германского народа пересмотрел написанное лидером национал-социалистической партии. Я сослался на мою статью в “Часовом”, в которой это было сказано подробней и отчетливей.

Козловский записал мои слова. Мы расстались, словно речь шла о погоде. Встретиться с ним еще раз мне не пришлось, но и так стало очевидным, что война на германском Восточном фронте неизбежна.

Осенью 1941 года бывший председатель Российского Общественного Комитета Н.Г. Буланов, ставший им после смерти П.Н. Симанского, и я побывали в Берлине. Нам удалось повидать д-ра Георга Лейббрандта, одного из ближайших сотрудников Розенберга. До войны он был начальником внешнеполитического штаба национал-социалистической партии. Меня с ним тогда познакомил П.Н. Шабельский-Борк, служивший в Управлении делами русской эмиграции в Германии.

Мы надеялись, что Лейббрандт — родившийся в Херсонской губернии сын немецких колонистов — понимает невозможность завоевания России и обреченность политики, направленной одновременно против большевиков и против русского народа, но ошиблись. Одурманенный первоначальным успехом германского оружия на восточном фронте, он высокомерно сказал, что наша тревога напрасна, так как Германия непобедима и в подсказке не нуждается.

19 ноября того же года я еще раз съездил в Берлин и был принят штандартенфюрером Элихом, который позже не только помог генералу А. А. Власову, но, может быть, спас его жизнь, скрыв от Гиммлера доказательства отрицательного отношения русского генерала к национал-социализму. В присутствии нескольких подчиненных Элиху офицеров я сказал, что отношение Германии к русскому народу приведет к катастрофе. Это было записано стенографом, но — к немалому моему удивлению — не повлекло неприятных последствий.

В марте 1943 года я написал состоявшему на службе отдела пропаганды германского гражданского управления в Варшаве Д-ру Карлу Грунд-манну, бывшему до войны польским гражданином и получившему образование в Польше, что в сознании населения оккупированной русской территории германское вторжение из военного похода — Feldzug — стало походом разбойничьим — Raubzug. Грундманн отнесся спокойно к этому резкому определению. Оно осталось безнаказанным даже тогда, когда он отослал мое письмо в Берлин, министерству пропаганды. Очевидно, существовали немцы — в том числе и национал-социалисты, — разделявшие мое мнение.

Все чаще возникал передо мной вопрос: чем кончится война для русских эмигрантов, доверивших мне свою судьбу? Что ждет их в случае все менее вероятной победы Гитлера? Принудительное переселение куда-либо в Бургундию или Ломбардию было бы счастливой участью. Расовое помешательство сулило худшее.

— Я вас очень уважаю, — сказал однажды не совсем трезвый полицейский офицер, которому я вручил прошение об облегчении чьей-то участи, — но, если фюрер прикажет, я вас, конечно, расстреляю.

Поражение Германии грозило не немецкой, а советской пулей. Первым из членов Русского Комитета заговорил об этом со мной Б. К. По-стовский. Он упомянул Фельдкирх — небольшой австрийский город на границе Лихтенштейна. Я не предвидел, что увижу его в последние дни войны, при очень необычных обстоятельствах. Меня привлекал не он, а Равенсбург, расположенный в Вюртемберге, на пути из Ульма к Боденскому озеру. В мае 1944 года семейные обстоятельства дали мне случай там побывать. Попутно я остановился в Берлине для первой моей встречи с генералом А. А. Власовым.

Ничто — 20 июля — не отражало в Варшаве близости фронта. Днем — что случалось редко — я рано справился с текущими делами и вышел на узкую террасу, окаймлявшую фасад моей квартиры. Справа, над площадью Трех Крестов, плыл в воздухе серый купол костела Св. Александра, названного так при его закладке в честь русского монарха. Слева улица упиралась в Уяздовский госпиталь. В 1942 году на его задворках, за колючей проволокой, в грязных и вшивых бараках умирали от ран, голода, туберкулеза и тифа советские солдаты, искавшие спасения в плену и обреченные на безжалостное истребление.

Горсточка русских женщин, преодолев с моей помощью запреты и препятствия, пошла в эти бараки. Пренебрегая опасностью, она кормила голодных, помогала больным, утешала умирающих и заплатила за этот подвиг двумя жизнями. В июле 1944 года от уничтоженных бараков, на грязном пустыре, остались только поросшие бурьяном груды кирпича и досок. Бывшие жертвы этого ада — если уцелели — больше не нуждались в помощи. В чистых и сытых лагерях веял новый дух, предшественник Пражского манифеста и Русской Освободительной Армии.

Внизу, под террасой, улица была безлюдна. Тяжело ступая по тротуару, прошел пожилой немецкий ефрейтор, в коротких сапогах и поношенном обмундировании. Две женщины в платках, накинутых на плечи, остановились в подворотне, продолжая неторопливый разговор. Небо, неподвижное и бледное, слегка золотилось над крышами, под еще высоким солнцем. Я вернулся в комнаты и включил радио.

До войны мой аппарат улавливал не только Европу, но и прекрасные московские концерты. В тревожной обстановке оккупированной Варшавы мне было не до музыки. В полдень, до завтрака, я выслушивал немецкую военную сводку и больше к радио не прикасался. Это было возможно потому, что подробный бюллетень московских и лондонских передач составлялся ежедневно сотрудником комитета, опытным журналистом А.К. Свитичем[156].

20 июля — после долгого перерыва — захотелось услышать рояль или оркестр, но, вместо них, раздался возбужденный голос. Он говорил из Берлина о движении воинских частей, о распоряжениях какой-то новой власти. Гитлер — мелькнула мысль — убит... В Германии началась гражданская война... Почему же так спокойна Варшава?.. Ведь если это правда, здесь вот-вот начнется беспощадная резня...

Связи с немецкой оппозицией я не искал, но ее существование не было для меня тайной. В те майские дни 1944 года, когда я впервые увидел в Берлине А.А. Власова, мне пришлось побывать у немца, бывшего киевлянина и родственника одного из комитетских юрисконсультов, адвоката В. А. Яценко. Кроме меня и этого юриста, третьим гостем за обеденным столом был один из бывших министров Веймарской республики. Не стесняясь присутствием двух русских эмигрантов, он взволнованно заговорил о необходимости устранения Гитлера силой.

При всем моем отрицательном отношении к поведению национал-социалистов в Польше и в России, я вернулся в Варшаву озабоченным. Переворот в Берлине — казалось мне — неизбежно станет сигналом к восстанию в захваченных немцами странах. Это было особенно несомненным в Польше, при ее ненависти к оккупантам и сильном, боеспособном подполье. Свержение Гитлера означало немедленный удар поляков по немцам, прежде всего в Варшаве. Мнимое спокойствие могло ежеминутно смениться бурей. Нужно было проверить впечатление от берлинской радиопередачи. Помог короткий разговор по телефону.

— На фюрера в ставке, — сказал немец, скрывавший под холодной внешностью постоянную готовность помочь русским эмигрантам, — было покушение, но он уцелел... Заговорщики пытались захватить власть в Берлине, но потерпели неудачу... В Варшаве все спокойно...

21 июля, утром, я побывал в Брюловском дворце. Сооруженный в XVIII столетии графом Генрихом Брюлем, министром и доверенным советником короля Августа III, он был, после поражения Наполеона, первой варшавской резиденцией наместника Царства Польского, Великого князя Константина Павловича. Независимая Польша разместила в нем министерство иностранных дел. Последний министр, полковник Юзеф Бек, ценой больших затрат вернул обветшавшему зданию былую пышность. Немцы, оккупировав Варшаву, воспользовались им для своих гражданских учреждений. Три небольшие комнаты, в боковом крыле, были отведены отделу национальностей и общественного призрения варшавского губернского управления. Когда, после первоначальных колебаний и ведомственных столкновений, было разрешено создание Польского Попечительного Совета и меньшинственных национальных комитетов, их подчинили надзору этого отдела.

Его первым начальником был берлинский адвокат Ауэрсвальд, которого сменил взбалмошный баварец Гейнрих. После него началась чехарда — фронт нуждался в пополнении, и чиновники все чаще становились солдатами.

Надзор — надо это признать — не был ни придирчивым, ни обременительным. Невелика была и помощь, но, в некоторых случаях, она отвращала немалую опасность. Так, например, Ауэрсвальд отказал члену правления Русского Комитета Г.М. Плотникову в удостоверении об арийском происхождении, но, после нескольких разговоров со мной, подписал другое, в котором было сказано, что “изучение представленных комитетом документов не обнаружило признаков неарийского происхождения”. Трудно было добиться большего для человека — русского и православного, — родители которого были несомненными евреями.

Летом 1944 года начальником этого отдела был недавно назначенный на эту должность молодой, молчаливый и очень благовоспитанный немец — фон Тротта. Я знал о нем только то, что он был, до Варшавы, начальником уезда в Коломне. Виделись мы редко — нужда в сношениях была в то лето невелика. Дело, которое привело меня к нему 21 июля, было настолько незначительным, что я его забыл, но не стерлось в памяти неожиданное завершение разговора.

Я поднялся и хотел проститься. Остановив меня движением руки и назвав меня так, как это часто делали немцы, он спросил негромко, но отчетливо:

— Не думаете ли вы, господин фон Войцеховский, что смерть Гитлера была бы благом для Германии?

Это могло быть провокацией или доказательством необыкновенного доверия. Что-то в повадке, во всем облике фон Тротта исключало первое предположение. Я ответил медленно, взвешивая каждое слово:

— Думаю, что, удайся покушение, мы бы сегодня встретиться здесь не смогли.

23 июля было воскресеньем. Бюллетень А.К. Свитича показался тревожным. Советское наступление перешагнуло Буг. В московской сводке военных действий был упомянут Седлец. Это меня взволновало. Детский лагерь в Михалине и приют в Свидере все еще находились на правом берегу Вислы. Им угрожала опасность внезапно увидеть советские танки. Я сказал жене, что должен немедленно там побывать.

С 1940 года летние лагери комитета и Дом Русской Молодежи в Варшаве были моим любимым детищем. Начало было трудным — не хватало средств и опытных руководителей, да и участие детей и молодежи в лагерях было для русских варшавян новинкой.

До войны в польских университетских городах существовали союзы или, по меньшей мере, кружки русских студентов, а в Варшаве, с перебоями, Общество Русской Молодежи, но они не имели навыка к скаутским методам общения с детьми и подростками. Попытки создания русских скаутских отрядов пресекались польским правительством, а в 1938 году оно постановило приступить к искоренению всех проявлений русской общественной жизни в стране. Помешала этому война.

П.А. Жирицкий, бывший, до вторжения германских войск в Польшу, членом национального кружка русской молодежи в Лодзи и изучивший скаутизм в польской организации, получил в 1940 году согласие комитета на создание летнего лагеря в Свидере. Начало было примитивным. На лужайке, обрамленной лесом, участники лагеря ночевали в шалашах и самодельных палатках, готовили пищу над костром, обмывали кружки и кастрюли в мелководной речке, но погоны их рубах были украшены трехцветной ленточкой; а на мачту ежедневно поднимался русский флаг. Это привлекло внимание и помощь. Почин оказался удачным.

После него более многолюдные и благоустроенные лагери русской молодежи пользовались в том же Свидере усадьбой, предоставленной А.А. Соллогубом. Скауты жили там не в палатках, а в неказистых, но еще крепких деревянных дачах. На спортивной площадке устраивались состязания, которыми руководил Г.М. Шульгин. По воскресеньям и праздникам приезжавший из Варшавы священник служил литургию в превращенной в часовню беседке. В 1942 году впервые, кроме варшавян, участниками лагеря были русские юноши и девушки из Радома и Ченстохова, но неприятный случай нанес всему этому непредвиденный удар.

Начальником лагеря был в то лето Б.Б. Мартино, обладавший необыкновенной способностью привлечь сердца молодежи. Он был одним из тех членов Национально-Трудового Союза, которых эта организация переправляла из Югославии, Франции и Германии в Польшу и оттуда на занятую германскими войсками русскую территорию. Вначале это делалось под видом возвращения беженцев, спасавшихся в Варшаве от советской оккупации Волыни и Полесья. Удостоверения, выданные им Русским Комитетом, заменяли пропуска. По просьбе А.Э. Вюрглера, совмещавшего принадлежность к правлению комитета с возглавлением НТС в Польше, я подписал не менее 230 таких фиктивных удостоверений. Мне это тогда казалось выполнением патриотического долга.

Б.Б. Мартино, приехав из Белграда, хотел двинуться дальше, в Минск или Смоленск, но заболел. Поправившись, он занялся в Варшаве русским Домом Молодежи и преобразил его талантливым руководством. Назначение в лагерь было наградой за эту удачу.

В Свидере, к сожалению, он проявил крайнюю несдержанность в споре с молодой участницей лагеря и ударил ее. Расследование установило, что на правдивые показания его друзей по НТС рассчитывать не приходится. Пришлось его сменить. Начальником лагеря стал А.В. Шнее, принадлежавший тогда к той же, что и Мартино, политической организации, но позже — по другой причине — с нею порвавший. В 1943 году лагерь был переведен из Свидера в соседний дачный поселок Михалин и из скаутского стал детским.

Готовность русских варшавян доверить комитету детей в опасное, военное время налагала на меня немалую ответственность. Я ее сознавал, когда приехал в лагерь на молебен по случаю его открытия — 9 июля — и думал о советском наступлении. Две недели спустя я понял, что настала срочная необходимость вернуть детей в Варшаву.

Накануне А.В. Шнее сообщил, что в Михалине спокойно. Не только не было ни одного отъезда детей из лагеря, но даже поступила просьба принять двух мальчиков. Польские партизаны, по его словам, опасностью для лагеря не были. А.В. Шнее столкнулся с ними, когда — на третий день существования лагеря — захотел с одним своим русским сослуживцем по варшавскому городскому молочному хозяйству выкупаться в Висле. Идти к реке пришлось по песчаной тропинке, сквозь ельник, отделенный от лагеря густым кустарником. Внезапно, на повороте, раздался по-польски окрик: “Стой!”

Юноша с винтовкой наперевес показался из-за дерева. Двое других, также вооруженных, отрезали отступление. Пришлось поднять руки. Пленников обыскали и отвели на полянку, где человек, похожий на офицера, потребовал предъявления документов. Ему были показаны регистрационные карточки, выданные оккупационной властью населению генерал-губернаторства. Русская национальность обладателей была обозначена большой буквой. Из леса доносились отрывистые возгласы — шло военное учение.

Вернув бумаги, офицер спросил, чем А.В. Шнее и его спутник занимаются в Михалине. Выслушав ответ, он прекратил допрос и заговорил о вторичном, за пять лет, вторжении советских армий в Польшу. Их приближение к Варшаве его явно тревожило. Разговор стал дружелюбным. Поручик — как его называли партизаны — предупредил, что не отпустит задержанных до окончания учения. Не побывав на Висле, они вернулись в лагерь часа через три.

Сказав жене, что сообщу из Свидера по телефону, долго ли там пробуду, я на главном варшавском вокзале сел в дачный поезд. Он был пуст, но, когда вагоны, вынырнув из подземного туннеля на железнодорожный мост, оказались над Вислой, я увидел, что ее берега, ставшие со времени войны безлюдными, усыпаны, как разноцветным бисером, яркими пятнами купальных костюмов. Не сотни, а тысячи варшавян грелись на песке или плескались в воде. Они, очевидно, считали, что дни германской оккупации сочтены и беспокоиться больше не о чем, но меня это мнимое спокойствие не обмануло. Оно не ослабило тревоги, вызвавшей поездку.

Находившийся в Свидере приют — его первая цель — был создан летом 1941 года в Брест-Литовске самоотверженной русской женщиной, пожелавшей помочь брошенным на произвол судьбы детям убитых или бежавших советских офицеров и служащих. Не знаю, сколько их было первоначально, но более семидесяти было эвакуировано ранней весной 1944 года в краковское генерал-губернаторство и оказалось на попечении варшавского Русского Комитета.

А.В. Шнее хотел воспользоваться близостью Свидера к Михалину, чтобы приобщить приют к жизни детского лагеря, но это ему не удалось. Приютские дети отличались от варшавян не только внешне — однообразной одеждой и наголо остриженными головами мальчиков, — но и молчаливой скрытностью. Некоторые помнили пропавших без вести родителей. В этом я случайно убедился.

Вскоре после эвакуации приюта из Бреста мне пришлось побывать в небольшом польском городе — Ченстохове, — где им была оставлена девочка лет десяти, заболевшая в пути и отданная на попечение местных русских старожилов. Войдя в их дом, я положил на стол оружие, с которым, в те трудные годы, не расставался. Увидев мой семизарядный “вальтер”, девочка, вероятно, вспомнила отца и воскликнула восторженно и радостно: “Наган!”

Основательница приюта сидела на террасе старой, запущенной дачи за накрытым столом. Она пила чай с архимандритом Мстиславом Волонсевичем, приезжавшим по воскресеньям в Свидер для богослужений. Он был членом делегации комитета в Жирардове под Варшавой, называл себя противником коммунизма и, в дни наибольшего успеха Гитлера, усиленно, хоть и неудачно, добивался епископской кафедры в Крыму. После войны он перебежал в Берлине из западной зоны в советскую, признал московскую патриархию и получил от нее желанный сан.

Прервав их мирное чаепитие, я сказал, что передовые советские части подошли к Седлецу и что поэтому нельзя медлить тем, кто не хочет их увидеть. Архимандрит вскочил и скрылся не простившись. Начальница приюта ответила спокойно и твердо, что предпочитает остаться в Свидере. Это, может быть, прибавила она, поможет детям найти родителей, да и двинуться приюту некуда.

Времени на спор не было, да и спорить не хотелось. Доводы были убедительны. Все же сердце сжалось, когда, сойдя с террасы в большой, запущенный сад, я увидел ребят, празднично одетых в белые блузы и синие юбочки или штанишки. Одни пугливо, другие равнодушно смотрели на меня, но две-три девочки подбежали и прижались к моим рукам, в надежде на привет и ласку. Я погладил их русые головки и, не оглядываясь, вышел за калитку.

Нужно было исполнить обещание, данное жене. Я хотел сказать по телефону из усадьбы знакомых, живших летом в Свидере, что побывал в приюте, поеду в лагерь и вернусь не скоро, но она меня перебила:

— Знаешь ли ты, что немцы увозят свои семьи из Варшавы? У нас побывал Б.К. Постовский. Он привез мне и нашей дочери пропуск в Равенсбург. Поезд отойдет в два часа, с восточного вокзала. Что ты мне посоветуешь? На всякий случай я собрала вещи, но ждала твой звонок.

— Уезжайте, — ответил я, — даст бог, увидимся...

Я не мог вернуться в город, не позаботившись о детском лагере. Ничто меня к этому не принуждало, кроме воспитания, с детства готовившего к службе государству. Я был школьником, когда рухнула империя, но в эмиграции возник новый общественный долг. Комитет был для русских варшавян единственным заступником и прибежищем. Я не мог обмануть их доверие.

Сказав жене еще несколько слов, я прервал разговор и вызвал к телефону А.В. Шнее. Я приказал немедленно закрыть лагерь; сдать детей тем родителям, которые на воскресенье приехали в Михалин, а остальных перевезти в городской Дом Молодежи. Я предупредил, что дождусь на станции в Свидере известия о выполнении этого распоряжения.

На вокзале, в неурочный час, толпа дачников ждала поезда в город. Она казалась спокойной, но, конечно, знала, что эвакуация немцев из Варшавы началась. События придвинулись вплотную. Красноречивым доказательством были плакаты, прибитые к деревьям в двух шагах от станции. Белый орел — польский герб — поднимал на них свои крылья на малиновом щите. Одинокий всадник выехал из лесу, взглянул на толпу, круто повернул и ускакал в сторону Михалина. Партизаны — мелькнула мысль — прислали разведчика. Первый поезд пришлось пропустить. Наконец, показался А.В. Шнее.

— Ваши указания, — доложил он, — исполнены. Дети идут из лагеря пешком, но удалось раздобыть подводы для перевозки их вещей.

Погрузка прошла благополучно. Дома я застал тишину. Канцелярия, ради праздника, не работала. У входных дверей, в небольшой комнате, дремал дежурный. Домоправительница взволнованно сообщила, что моя жена и дочь давно уехали на вокзал. Тесть, старый генерал, вернувшийся из дальней церкви, их не застал.

В том же вагоне, что и моя семья, Варшаву покинула девочка, которую тогда называли Лялей Егоровой. Нельзя говорить о ней, не сказав предварительно несколько слов о Б.К. Постовском.

Он был сыном сенатора, мимолетно побывавшего министром юстиции в бурные дни 1905 года. Воспитывался в Петербурге, в Императорском Училище Правоведения, которое почему-то не окончил; получил высшее образование на юридическом факультете столичного университета; в Первую мировую войну был в санитарном поезде уполномоченным Красного Креста. Революция его не разорила, так как принадлежавшее ему полесское имение отошло по Рижскому договору к Польше. Он в нем не жил, а занялся продажей изделий польских и карпатских кустарей в другие страны, преуспел на этом поприще, был даже правительственным комиссаром польского павильона на международной выставке в Кенигсберге. В 1940 году, при создании Русского Комитета в Варшаве, его выдвинул в правление кружок бывших членов Общества Русской Молодежи в Польше. Сердце мое никогда к ним не лежало, и предчувствие не обмануло. После поражения Германии, в 1945 году, возглавители этого кружка — Д.Д. Шумилин и В.В. Макшеев — стали в Польше активными сотрудниками коммунистической власти. На Б. К. Пестовского это тени не бросает — до конца своей жизни он остался противником большевиков.

Основной чертой его характера была напористость. Он не умел и не хотел замкнуться в рамки общественной дисциплины. Это приводило к столкновениям с теми членами комитетского правления, компетенцию которых он иногда нарушал своим вмешательством. Приходилось улаживать эти споры и закрывать глаза на то, что порой он отзывался критически и обо мне.

Я ценил его активность, полезную русским варшавянам. Не ограничиваясь в комитете отведенными ему по уставу рамками возглавителя торгово-промышленного отдела, он охотно брался за любое полезное и нужное дело. Я был особенно рад его участию в сношениях с немецкими учреждениями в Кракове и Варшаве — низкопоклонством он не страдал и никогда не унижал русское достоинство. Его настойчивость помогла мне наладить помощь советским военнопленным в Уяздовском госпитале. Он же создал в Варшаве русскую общину сестер милосердия, заботившихся в германских военных лазаретах о так называемых восточных добровольцах.

Неоднократно он обращался ко мне с просьбой о помощи тому или иному русскому эмигранту. Все же я удивился, когда летом 1943 года он попросил меня подписать удостоверение о русской национальности девочки, которую назвал Еленой Егоровой, дочерью пропавшего без вести офицера. Ею, по его словам, занялась, после исчезновения отца, хорошо мне известная русская варшавянка.

Просьба была незначительной, но именно поэтому показалась мне странной. Она была очевидной попыткой обойти установленный порядок выдачи таких удостоверений. Ей предшествовала проверка, которой занимался не я, а главная канцелярия комитета на аллее Роз. Мне докладывались только редкие, сомнительные случаи. Явное желание Б.К. Пестовского нарушить установленное правило показалось мне странным. Я сказал, что хочу увидеть ребенка.

Дня через два в мой кабинет вошла с Постовским девочка, которой — по данным предъявленной мне анкеты — было десять лет. Выглядела она старше и была тщательно, нарядно одета. Мало кто так одевал тогда в Варшаве детей. Светлая соломенная шляпка была украшена синей бархатной лентой. Из-под нее на плечи ложились волной темные кудри. Матросская блуза и короткая юбка не вязались с ростом и сложением, но красивое, спокойное лицо могло быть названо детским.

Б.К. Постовский был по обыкновению словоохотлив. Девочка, остановившись у двери, не сказала ни слова. Я взглянул на нее, нажал на письменном столе янтарную кнопку звонка, вызвал из канцелярии моего секретаря, передал ему анкету, в которой Елена Егорова была названа дочерью русского и грузинки, и распорядился приготовить удостоверение. Подписав его, я подвергнул не только себя, но и мою семью смертельной опасности, угрожавшей каждому, кто — хоть косвенно — был причастен к укрывательству евреев, но мог ли я отказать в помощи ребенку? Я подчинился одному из тех душевных движений, которые сильнее осторожного расчета.

Правду о Ляле рассказала мне позже та дама, которая заботилась о ней в Варшаве. Лишившись сына, считавшего себя поляком и погибшего в страшном немецком лагере Аушвитце, она помогла не только этой девочке. Назвать ее я, к сожалению, не могу — она не хочет ни славы, ни награды.

Елену Егорову в действительности звали Геней Розенманн. Она родилась в 1929 году, в Белостоке, где ее родители были расстреляны немцами в гетто. Б.К. Постовский омолодил ее в анкете на несколько лет. Тетке — сестре матери — удалось переехать со своей семьей и Лялей из Белостока в Варшаву. Там все они — кроме Ляли — были расстреляны 13 мая 1942 года. Выдал их поляк, домовладелец, сдавший им квартиру и получивший за это немалые деньги. Лялю — за две недели до их гибели — спасла готовность русской женщины ее приютить.

С этой дамой и с моей семьей она в июле 1944 года благополучно доехала из Варшавы в Равенсбург, где — в течение трех лет — принадлежала к собравшейся в этом городе многолюдной русской колонии, состоявшей главным образом из варшавян. В Израиле, куда она затем переселилась к родственникам и где создала счастливую семью, Ляля Егорова не забыла своих русских друзей.

Внезапный отъезд жены и дочери был для меня тяжким ударом. Я не знал, что ждет их в пути. Я не был уверен в том, что когда-либо их увижу. Помочь им я ничем не мог. Предстояло выполнение долга перед теми русскими людьми, над которыми повисла опасность захвата Варшавы советской армией. Предположив, что фон Тротта, несмотря на воскресенье, должен быть в Брюловском дворце, я связался с ним по телефону.

— Сделаю все возможное, — обещал он, — но пришлите списки тех, кому нужны пропуска.

Продолжение.

Источник: www.dk1868.ru