?

Log in

No account? Create an account
Voikov

voiks


Войковский журнал

"И на обломках самовластья напишут наши имена!"


Previous Entry Share Next Entry
Борис Пильняк как ключевая фигура советско-японских культурных отношений, 1926 - 1937 (1)
Voikov
voiks
Часть-1 Часть-2
Пильняк Борис Андреевич - русский советский писатель
«Вестник Евразии». Выпуск № 2 / 2002

Дани Савелли
Борис Пильняк как ключевая фигура советско-японских культурных отношений (1926 - 1937)

     Дани Савелли (Dany Savelli), научный сотрудник университета "Париж-I" (Paris-I), Париж.
     Статья написана при финансовой поддержке Японского общества развития науки, предоставившего необходимую стипендию факультету русской литературы Университета Васэда (Токио). Автор благодарит за помощь: в Москве — Виталия Шенталинского, дочь Бориса Пильняка Наталью Соколову и безвременно ушедшую Марианну Цын; в Токио — Ёнэкава Тэцуо, сына Ёнэкава Масао.
     На французском языке статья была опубликована под названием "Boris Pilniak: une figure essentielle des relations culturelles sovieto-japonaises (1926—1937)" в журнале "Ebisu" (1999, № 20), издаваемом Французско-японским домом в Токио. При подготовке русского перевода первоначальный текст был исправлен и дополнен автором.


Япония не принесла удачи Борису Пильняку, хотя поначалу казалось, что принесет. 6 марта 1926 года автор «Голого года», культовой книги в России 1920-х годов, автор, приветствовавшийся Троцким и Бухариным, друг Пастернака, Платонова и едва ли не всех, кто в то время творил русскую литературу, стал первым «красным» писателем, посетившим Японию с официальным визитом. Об этом событии сообщали передовицы газет. Затем, уже в мае 1932 года советское и японское правительства разрешили Пильняку новую поездку, на этот раз частную. Благодаря ей, он смог внести в книгу «Корни японского солнца»[1], сурово раскритикованную после ее выхода в свет в 1927 году, давно ожидавшиеся исправления.

Но и после публикации в 1933 году «Камней и корней» — книги, которая в наши дни читается с большим трудом и в 1934 и 1935 годах подверглась новым правкам[2], — Пильняк так и не освободился от Японии: обе его поездки в эту страну, как и дружба со многими представителями японской интеллигенции, стали основанием для его ареста в октябре 1937 года. По сообщению В. Шенталинского, одной из главных причин казни Бориса Пильняка 21 апреля 1938 года было обвинение в шпионаже в пользу Японии[3].

Конечно, вне зависимости от того, была бы Япония в жизни Пильняка или не была, во время чисток 1937 и 1938 годов у фрондера, написавшего «Повесть непогашенной луны», а затем «Красное дерево»[4], почти не было шансов не попасть в силки НКВД. Как и в случае с театром Всеволода Мейерхольда два года спустя, «Япония» послужила лишь предлогом для безумствующей власти, средством оправдания совершаемых ею убийств.

Сегодня вернуться к поездкам Пильняка в Японию стоит потому, что до сих пор нет ни одного посвященного им исследования - ни в этой стране, ни на Западе, ни в России. Как нет и ни одной работы с анализом текстов, на написание которых поездки вдохновили Пильняка. Но можно ли говорить о советско-японских культурных контактах, чрезвычайно активных в конце 1920-х — начале 1930-х годов, и, a fortiori, анализировать их, не беря в расчет эти поездки? Их умолчание советской стороной еще можно принять или объяснить: с 1936 по 1976 год произведения Пильняка не публиковались, имя его вплоть до 1986 года почти не упоминалось. Что поражает, так это молчание западных и японских русистов[5].

В годы, когда Пильняк посещал Японию, две державы вели друг с другом некую «игру»: с помощью ее они старались (и не без успеха) избежать войны, неизбежность которой ощущалась ими в течение двадцати лет. Попробуем выявить значение поездок Пильняка в этом контексте, определить, какую роль выпало ему сыграть в отношениях, складывавшихся перед войной между некоторыми деятелями искусства и представителями интеллигенции России и Японии.


Никакой пропаганды, по крайней мере, официально…

20 января 1925 года Япония и СССР пришли, наконец, к соглашению. Переговоры были долгими: понадобилось свыше пяти лет, чтобы подписать документ, который русские называют Пекинской конвенцией, а японцы — Договором об основах советско-японских отношений. Новые хозяева Кремля сделали все от них зависящее, пошли даже на создание марионеточного государства, эфемерной Дальневосточной Республики, просуществовавшей с апреля 1920 по декабрь 1922 года, чтобы сблизиться с Японией и добиться от нее вывода войск, с лета 1918 года находившихся в Сибири[6]. С японской же стороны потребовалась выдержка таких политиков как Гото Синпэй[7], чтобы убедить правительство внять доводам рассудка: сибирская экспедиция — предприятие дорогостоящее и неудачное; ее осуждают американцы и в равной мере она непопулярна среди японцев; если Советы желают осваивать Сибирь с японской помощью, то почему бы с ними не договориться?

Дипломатическое признание Японией Советского Союза — продукт чисто прагматического расчета. Тут и надежда на выгоды от торговли с соседом, располагающим богатыми природными ресурсами, и щелчок Соединенным Штатам, которые никак не хотели признавать СССР. Как тогдашний министр иностранных дел Японии Сидэхара Кидзюро сформулировал в доверительной беседе с Дмитрием Абрикосовым, «отнюдь не любовь к большевикам побудила Японию признать Советскую Россию; просто Россия — наш ближайший сосед, и, если Япония не признает советское правительство, ей не к кому будет адресовать свои претензии и протесты, а ее интересы будут постоянно нарушаться»[8].

Абрикосов, являвшийся последним официальным представителем царской России в Токио, высказывал опасения, что признание СССР «даст Советам свободный пропуск в Японию, прямой допуск к контактам с японской общественностью». В ответ на это Сидэхара признал, что «японцы очень хорошо это понимают, но получили от большевиков обещание не вести в Японии никакой пропаганды. Со своей стороны мы пообещали, что запретим белой эмиграции вести подобного рода деятельность на территории Японии». Рассказывая об этом в своих воспоминаниях, Абрикосов, делал вывод: «Было очевидно, что советско-японские отношения зарождаются в не особенно дружественной атмосфере».

Лучше нельзя было сказать. Два государства, совсем недавно бывшие врагами[9], и так относились друг к другу настороженно, а тут еще в ходе переговоров постоянно возникал чрезвычайно щекотливый вопрос о пропаганде. Для российской стороны поводы для беспокойства были не столь уж значительными: угроза создания японцами с помощью Григория Семенова (которому адмирал Колчак накануне своего пленения в 1920 году большевиками передал командование войсками белогвардейцев) новой антибольшевистской армии была маловероятной. Для этого Семенову не хватало размаха. Кроме того, как доказывает один из японских документов, японцы прекрасно знали, что в ноябре 1924 года во время встречи в Китае с Л. Караханом Семенов предложил советской власти свое содействие за весьма умеренную цену — две тысячи долларов[10]. Да и русских эмигрантов, получивших въездную визу в Японию, было слишком мало. К 1925 году их число составляло чуть более тысячи человек, и большинство из них находились в столь стесненном материальном положении, что предпочли бы перебраться в другие места — в Китай, Францию и даже Сербию[11].


С японской стороны ситуация выглядела совершенно иначе

Не говорю уже о том, что грозная японская специальная полиция нанесла жестокий и действенный удар по молодой компартии Японии сразу после землетрясения 1923 года. Чтобы показать, насколько непримиримыми становились японские власти при малейшей угрозе коммунистической пропаганды, напомним следующий факт: первый корабль с гуманитарной помощью, прибывший к берегам Японии через двенадцать дней после катастрофы, назывался «Ленин», и его матросы, бывшие, естественно, советскими гражданами, не получили разрешения на разгрузку. Боязнь пропаганды взяла верх над необходимостью, да и над здравым смыслом.

Прошло два года, однако японское правительство ни в коей мере не утратило прежней подозрительности. Но была ли эта подозрительность оправданной? Позиция Советов действительно была двойственной и противоречивой: с одной стороны, столкнувшись с последствиями долгой гражданской войны, кремлевские правители хотели бы нормализовать отношения с давним противником и даже добиться от него договора о ненападении; с другой, теоретики и профессиональные революционеры III Интернационала работали на мировую революцию, то есть и на революцию в Японии. С одной стороны, было желание упрочить курс на взаимопонимание с дальневосточным соседом, с другой — реформировать обескровленную, расколотую и запрещенную Коммунистическую партию Японии. Противоречивость этой политики ярко показал в своих воспоминаниях Григорий Беседовский — советник, затем поверенный в делах в советском посольстве в Токио, «перебежавший на Запад» в 1929 году: «В то время как я вел сложную и кропотливую работу по японо-советскому сближению, второстепенные агенты Коминтерна в Харбине готовили советско-японскую войну»[12].

К воспоминаниям Беседовского надо подходить с большой осторожностью[13]. И все же именно это его замечание находит точное подтверждение в самом предмете прекрасного анализа историка Пьера Бруэ, а именно — в огромном разрыве между теорией мировой революции и все более твердым желанием Сталина стать в коммунистическом мире безраздельным хозяином, вольным отдать при необходимости предпочтение прямо противоположной теории[14]. Но в критическом для Коминтерна 1926 году, когда с поста его руководителя был смещен Зиновьев, курс этой организации в Японии еще не установился. Документы и выступления руководителей III Интернационала позволяют предположить, что сосуществовали две тенденции. Одну воплощали люди «на местах», например Карлис Янсон, находившийся в Японии с июня 1925 года; в письмах в Москву он напирал на слабость и неопытность японского коммунистического движения[15], а в июле 1926 года докладывал: «Решено было также, что не интеллигенты, имеющие сильно индивидуалистический уклон, а производственные рабочие будут преобладать во всех комитетах, а также во всей партии»[16]. Вторая тенденция была представлена людьми «издалека», в Москве; они видели ситуацию совсем иначе. Так, генеральный секретарь Профинтерна (контролировавшегося Коминтерном Интернационала красных профсоюзов) Соломон Лозовский в том же 1926 году в «ответе японским товарищам» декларировал следующее:

      В условиях Японии левые элементы не могут выступить слишком открыто и активно, потому, что правительству и полиции слишком легко их тогда изолировать, а также под влиянием всей обстановки в Японии боятся коммунизма и всего, что пахнет коммунизмом. Приходится поэтому искать прикрытия. Для этого необходимо создавать какие-нибудь специальные организации, носящие какое-нибудь безразличное благовидное имя. Во главе таких обществ должны стоять приемлемые с точки зрения полиции лица из ученого мира, интеллигенты, достаточно, однако, честные, достаточно связанные с левым крылом рабочего движения, чтобы оно могло через эти общества войти в связь с рабочим движением, как таковым, обеспечивая себе в этих обществах, если не руководство, то, по крайней мере, достаточное влияние[17].

Иными словами, внутри самого III Интернационала склонялись к тому, чтобы, используя интеллигенцию как прикрытие, вести «добропорядочную» пропаганду и так добиться результатов, в конечном счете более основательных. Поскольку угроза советско-японской войны становилась все более реальной (особенно после 1932 года, когда было создано государство Маньчжоу-го), а надежды на то, что компартия Японии станет сильной и влиятельной, видимо, рассеялись окончательно, можно предположить, что в случае с Японией «советское культурное наступление» (если использовать выражение из одной из старых работ[18]) было усилием, куда в большей мере направленным на укрепление грозящего в любой момент ухудшиться взаимопонимания, чем на реальное приобщение всей страны к делу коммунизма.


Советское культурное наступление

В какие же формы облекалось это «культурное наступление»? Прежде чем ответить на вопрос, посмотрим сначала на Японию. В 1925 году была создана Ассоциация русско-японского искусства. Среди ее членов были Акита Удзяку[19], Осанаи Каору[20], основавший в 1924 году Малый театр Цукидзи, и пролетарский писатель Курахара Корэхито[21]. Год спустя под новым названием — Советско-японская ассоциация — возродилась Русско-японская ассоциация, учрежденная Гото Синпэй еще в 1906 году. Наконец, в 1931 году было создано Общество друзей Советского Союза, председателем которого стал Акита Удзяку.

Все эти объединения ставили своей целью развитие культурного обмена с Советским Союзом. В Японии их поддерживали крупные ежедневные газеты — «Осака Майнити симбун» и особенно «Асахи симбун». В эпоху серьезной конкуренции между печатными изданиями они таким образом находили сразу и средство продемонстрировать свои демократические симпатии, и темы, привлекавшие внимание публики. Первый воздушный перелет Токио — Рим через Сибирь и Москву финансировался «Асахи»; в следующем году та же газета, одержав победу над «Дзидзи» и «Токио Нитинити», получила право эксклюзивной публикации «Впечатлений о новой Японии» Бориса Пильняка[22]. И поскольку суммарный тираж «Осака Асахи» и «Токио Асахи» превысил в 1926 году миллион двести тысяч экземпляров, в этом можно усмотреть доказательство увлеченности японцев Советским Союзом[23].

Японские ассоциации получали поддержку из СССР от Всесоюзного общества культурных связей с зарубежными странами (ВОКС), с 1925 по 1929 год возглавлявшегося Ольгой Каменевой. Само название этого Общества свидетельствует о том, что оно должно было руководить советской культурной политикой за границей и, как следствие, создавать привлекательный образ нового государства[24]. В бюллетене от 7 января 1926 года, то есть менее чем через год после дипломатического признания Японией Советского Союза, ВОКС ставило себе в заслугу то, что «в течение последних месяцев культурные связи между советским Дальним Востоком и Японией приняли устойчивый характер». И действительно, культурные обмены с Японией уже тогда были достаточно интенсивными[25]. Не имея возможности составить полный перечень мероприятий, упомянем лишь вечер японской литературы в Москве 5 апреля 1926 года, во время которого актеры театра Мейерхольда показали спектакль «Кагэ-киё»[26], а также выставку, организованную ВОКС в мае 1927 года совместно с Советско-японской ассоциацией и газетой «Асахи», где экспонировалось около ста сорока полотен и двухсот рисунков русских художников-авангардистов. Отметим, кроме того, промышленно-торговую выставку, открывшуюся в январе 1926 года в универмаге «Даймару» в Осаке под эгидой «Осака Асахи», «Осака Майнити» и Русско-японской ассоциации, и триумфальное прибытие 2 сентября 1925 года в Токио двух советских летчиков.

Культурный обмен по линии Москва — Токио выглядит более значимым и более впечатляющим, чем по линии Токио — Москва. Не стоит, однако, забывать о приезде в СССР в августе 1928 года труппы Итикава Садандзи. То было действительно историческое турне, в ходе которого театр Кабуки впервые выехал за границу. Оно было подготовлено Осанаи Каору во время его визита в Москву в 1927 году, поддержано Ольгой Каменевой и имело широкий резонанс как с одной, так и с другой стороны. Во время турне (ему, кстати, пытались воспрепятствовать японские ультраправые) Садандзи встретился с Пильняком, но, конечно же, наиболее ярким моментом поездки стала его встреча с Эйзенштейном[27].

Такова ретроспектива наиболее ярких событий в сфере культурного обмена. Но участвовали ли в нем писатели? В первую очередь нас, конечно же, должен интересовать Пильняк. Ибо в Японии, где влияние русской литературы было очень существенным (благодаря творчеству Толстого - самого переводимого с 1868 года[28] иностранного автора) и где со времени поездки в 1916 году поэта-символиста Константина Бальмонта не бывал ни один крупный русский писатель, приезд через десять лет Бориса Пильняка не мог не вызвать интереса и любопытства.


Почему именно Пильняк?

Возможно несколько ответов на этот вопрос. Но сначала заметим, что наряду с Пильняком и его женой, актрисой московского Малого театра Ольгой Щербиновской, в Японии ждали писателя Всеволода Иванова, а также Николая Конрада — того самого Конрада, который в 1912 — 1917 годах учился в Японии, в 1921 году перевел «Исэ моногатари», ныне же единодушно считается основоположником российской японистики[29]. Однако оба они так и не приехали. Впрочем, Конрад посетил Японию на следующий год. Годом раньше он, вероятно, был бы хорошим гидом для писателей, не знакомых с японской жизнью. Но тогда, как поспешили предположить некоторые газеты, его поездка была отменена из-за того, что он должен был вести занятия в Ленинградском университете. Вдобавок в Японии уже находился другой японист, в то время считавшийся равным Конраду; то был Евгений Спальвинг[30], некогда учившийся у романиста Футабатэй Симэй[31], а в описываемое время работавший переводчиком в советском посольстве.

Что до Иванова, то его отказ от поездки вызывает удивление. На вечере, организованном 19 февраля в Москве по случаю отъезда Пильняка, Иванов сказал, что занят — должен завершить новую книгу. Впоследствии Пильняк повторит японским журналистам это объяснение, а журналист Курода Отокити уточнит, что узнал о решении Иванова за два-три дня до ожидаемого прибытия писателя в посольстве: там сослались на некое «препятствие», не объяснив, в чем оно заключалось[32]. Так как 17 марта 1926 года все японские журналисты приняли Викторина Попова[33], неожиданно появившегося вместе с Пильняком, за Иванова, решение последнего, видимо, на самом деле было принято перед самым отъездом. Было ли оно в последнюю минуту навязано Иванову советскими властями? Видимо, нет. В письме от 7 октября 1925 года Иванов делился с Максимом Горьким своим нежеланием путешествовать в компании с Пильняком: «А мне очень хочется поехать в Японию и уехал бы, но по секрету скажу Вам, увязывается за мной Пильняк. Отказаться с ним ехать — как-то неловко, а с Пильняком в Японию — какое же удовольствие? Вот и не знаю, что делать»[34].

Вместе с тем между Пильняком и Ивановым было много общего. В первую очередь их объединяло увлечение Азией: она часто представала в их произведениях как хаотическая сила, источник русскости и революции. Конечно, та Азия, о которой они упоминают, находилась на востоке России (в Сибири, где родился Иванов), в Монголии и Китае. Оба они в равной мере были заворожены Китаем; это ясно из двух писем 1924 года, в которых Пильняк проектирует будущее путешествие в Китай со своим другом Ивановым[35]. Как часто бывает с европейцами, привлекательность Китая переносилось ими и на Японию, так что путешествие в Японию должно было последовать за пребыванием в Китае.

Другая примечательная особенность: и Иванов, и Пильняк принадлежали к литературному течению «попутчиков» — шли с революцией, но не были ни членами партии, ни выходцами из пролетарской среды. Трудно удержаться от предположения, что в Советском Союзе надеялись: для японских властей, обеспокоенных возможным прибытием пропагандистов, это несмываемое пятно станет своего рода гарантией «добропорядочности». Благо и японские русисты, когда им приходилось защищать Пильняка от действий полиции, считали своим долгом напоминать о его принадлежности к «правому крылу», как, впрочем, и о его нерусском происхождении.

Пильняка и Иванова объединяло и то, что оба были одинаково неизвестны в Японии. «Голый год» заметили лишь профессиональные русисты Нобори Сёму и Катаками Нобуру[36], широкая публика о романе не знала — просто потому, что он еще не был переведен. На начало 1926 года у Пильняка на японский язык были переведены лишь «Иван да Марья» и «Над оврагом», у Всеволода Иванова — всего один рассказ. Поэтому накануне приезда советских писателей Курахара Корэхито и Маруяма Масао[37] взялись в объемных статьях представить их своим согражданам; 17 марта 1926 года Нобори Сёму сделал то же самое для читателей «Ёмиури симбун»[38].

Добавим, что Пильняк был тогда председателем Всероссийского Союза писателей, и в этом качестве ему надлежало обсудить во время поездки вопрос о соблюдении авторских прав при переводах с русского на японский язык[39]. В особенности же не стоит забывать о том, что в тридцать один год он уже был автором, за которым числилось значительное произведение. В модернистском романе «Голый год», полностью лишенном интриги, в этом коллаже текстов как собственных, так и чужих, он первым из писателей восславил революцию — и вполне естественно, что спустя четыре года он же оказался первым советским писателем, официально посетившим Японию.


Прием, встречи и путешествие по Японии

Громкий успех Пильняка по прибытии в Токио объясняется отнюдь не тем, что японцы были хорошо знакомы с его творчеством. Фотография Пильняка появилась на первых страницах многих ежедневных газет потому, что, по словам Шарля Вильдрака, посетившего Японию в апреле — мае 1926 года, в этой стране, «как и повсюду, пресса пользуется любым предлогом, чтобы привлечь внимание любопытствующих читателей»[40]. Сказано не только ради красного словца: словно в подтверждение мнения французского драматурга «Дзидзи» обнародовала 26 мая 1926 года пространное письмо некоего учащегося; в нем он сетовал на несносную — по его мнению типично японскую — склонность делать из иностранного писателя нечто вроде экспоната лишь затем, чтобы тотчас же забыть о нем, как только он уедет. В качестве примеров автор, пожелавший остаться неизвестным, назвал Пильняка и Вильдрака. Но Вильдраку-то газеты посвятили куда меньше статей, чем Пильняку, и это обстоятельство позволяет предположить, что дело было не в личностях. Просто в 1926 году русская литература снова была в чести в Японии — пусть представлявшие ее молодые авторы сами по себе были еще плохо известны. Быть может, для японцев она даже стала еще более экзотической, еще более привлекающей внимание — и своим новым названием («советская литература»), и теми новыми, сбивающими с толку спорами о допустимости связи между литературой и политикой, которые она порождала. Все это вызывало любопытство — и газеты были тут как тут, чтобы извлечь из него выгоду для себя.

Ретроспективно, журналистская суета вокруг Пильняка имела как минимум одно достоинство: благодаря ей, мы можем сейчас представить себе — со многими деталями, зачастую более точными, чем доступные нам из полицейских отчетов[41], — как писатель проводил время в Японии. Здесь я ограничусь только самыми значительными событиями поездки, уделив особое внимание встречам русского писателя с представителями японской интеллигенции.

Разумеется, Пильняку предложили свои услуги в качестве переводчиков японские русисты, в том числе и наиболее яркие: Нобори и Ёнэкава, а также Катаками, основавший в 1920 году в Университете Васэда первую в Японии кафедру русской литературы. О пятнадцати встречах с Пильняком упоминает в своем дневнике и театральный деятель Акита Удзяку. Многие из этих встреч состоялись в Малом Театре Цукидзи, во время представлений «Власти тьмы» Толстого и «Энно Гёдзя»[42]. Автор последней пьесы Цубуси Сёё[43] и Пильняк вскоре познакомились в Театре Кабуки[44]. На вечере, устроенном 2 мая в честь Пильняка Советско-японской ассоциацией искусств, сошлись писатели и драматурги, которых объединяли либо общие политические пристрастия, либо любовь к русской литературе[45]. На нем, помимо Акита Удзяку, Осанаи Каору и Фудзинори Сэйкити[46], присутствовали Огава Мимэй[47] и Таяма Катай[48]: и тот, и другой воспользовались возможностью засвидетельствовать свою привязанность к русской литературе. Наконец, хотя он и не встречался с Симадзаки Тосон[49], Пильняк перед отъездом в Коморо, где некогда жил автор «Нарушенного завета», получил от него рекомендательное письмо в этот город[50].

Что до поездок Пильняка внутри Японии, то, кроме Синсю, он побывал в Атами, Икахо, Нара, Киото. Более того, из Токио в Осаку он перелетел на самолете газеты «Асахи». В «Асахи» же был помещен его восторженный отчет об этом приключении. Сегодня его восторги могут показаться наивными; напомним, однако, что, девять месяцев спустя, Осима Суэо, молодой пилот самолета, на котором Пильняк совершил свой перелет, разбился вместе с самолетом, принадлежавшим той же газете[51].


Полиция: прием иного рода

Приехав в Японию, Пильняк заявил, что хотел бы «узнать все» об этой стране за время своего пребывания, срок которого он в одних заявлениях определял в шесть месяцев, в других — в год. Но оно оказалась короче, куда короче: уже в начале июня чета Пильняков пароходом отбыла в Пусан. Более точную дату отъезда мы не можем назвать, так как японские газеты, даже «Асахи», странным образом ни словом о нем не обмолвились. Перед отъездом из Токио в Кансай Пильняк туманно намекнул корреспонденту «Ёмиури» на причины, по которым уезжает до срока: «Я думал остаться в Токио примерно на полгода, чтобы рассмотреть и изучить Японию в деталях, но из-за всех тех трудностей, с которыми я здесь столкнулся, не получается. Поэтому я и принял решение вернуться домой через два месяца»[52].

Быть может, из-за скандала, последовавшего за апрельской публикацией «Повести непогашенной луны» в журнале «Новый мир»[53], Пильняк получил от советского правительства приказ вернуться на родину? Но тогда он не провел бы после Японии около двух месяцев в Китае. В просмотренные мною японские документы вообще ничего не просочилось в связи с этим делом. Единственное исключение — неясное свидетельство Николая Матвеева, упоминаемое в рапорте полиции от 3 августа 1926 года. Этот русский книготорговец, уроженец Японии, закупавший книги в Шанхае и Харбине, припоминает, что из-за публикации «Повести» Пильняк столкнулся с некоторыми трудностями при отъезде в Советский Союз из Китая[54]. Но, если судить по письму Пильняка, написанному им в середине сентября своему другу дипломату Яну Берзину и его жене[55], писатель не представлял глубину скандала, пока не вернулся в Москву.

Следовательно, весьма вероятно, что сами японские власти настойчиво подталкивали Пильняка к тому, чтобы он покинул Японию раньше изначально предполагавшегося срока. А о методах «подталкивания», применявшихся японской полицией, мы очень хорошо осведомлены благодаря нотам советского посла Виктора Коппа, регулярно направлявшимся им японскому министру иностранных дел: советских граждан обыскивали без предъявления ордера; японцам запрещали с ними встречаться; осмелившимся подойти к гостям из СССР грозило избиение. В некоторых случаях, добавляет Копп, полиция без колебаний врывалась в дома и, если там оказывались посетители, требовала, чтобы те немедленно удалились. По указаниям своего начальства полицейские могли усесться в автомобили тех, за кем следили, и не спешили освободить место[56].

Многих тогда обескураживала эта наглость агентов японской специальной полиции, поражающая нас и сегодня. Виктор Копп сообщает, что тот же режим распространялся и на семьи сотрудников посольства: несмотря на дипломатическую неприкосновенность, полиция их буквально терроризировала[57]. Лучше всего претензии к полиции отражены… в ее же отчетах — в них тщательно записаны все жалобы. Например, фольклорист и лингвист Николай Невский, живший в Японии с 1915 года, заявляет, что стеснен в своих исследованиях из-за постоянного полицейского надзора[58]. Даже белогвардейцы, как, например, секретарь генерала Семенова Д. Сазонов, сетовали на слежку[59].

Если уж жаловались люди, выбравшие Японию в качестве своей второй родины, то можно представить себе, что должен был вынести «красный писатель» Борис Пильняк. В его случае надзор со стороны полиции оказался столь строгим, что даже сотрудники посольства заволновались (как об этом — опять же! — свидетельствует один из полицейских отчетов)[60].

Полиция задала тон уже 17 марта, когда Пильняк прибыл на Токийский вокзал. Встречали его человек двести-триста, и все — молча; только Одзэ Кэйти[61] произнес короткое приветствие по-русски («с приездом!»), но и для этого ему пришлось сначала проявить большое терпение в переговорах с полицией[62]. Тем же вечером писатель и его жена были вынуждены бежать из гостиницы, где они остановились, и искать убежища у второго секретаря посольства Льва Вольфа; затем они переехали к торговому атташе Якову Янсону[63]. Все эти перипетии широко комментировались прессой: в конце 1920-х годов она еще не боялась выставлять полицию на посмешище.

Поль Клодель, французский прозаик и поэт, в то время посол Франции в Японии, хотя и был настроен скептически в отношении советских гостей, сообщил об их злоключениях в Министерство иностранных дел в Париже: «Полиция обрекла делегацию "трудящихся" на домашний арест, чтобы не допустить к ней посетителей. "Литератор" Пильняк стал предметом внимания того же рода и должен был укрыться в доме одного из секретарей» [советского посольства][64].

Доверим Клоделю сделать заключение: «Признанная цель японского правительства — отвадить красных визитеров». В случае с Пильняком это удалось: писатель покинул страну несколькими месяцами ранее намеченного срока.


Япония в Москве

Поездка закончилась, но писатель не порвал связей со страной. Осенью 1926 года он пишет три текста о Японии (или навеянные Японией), которые будут включены им в сборник «Рассказы с Востока»[65]. Тогда же он завершил «Корни японского солнца»; книга была издана издательством «Прибой»[66]. Но Пильняк не хотел ограничиваться описанием Японии: судя по некоторым признакам, можно полагать, что он также стремился возвысить образ этой страны, расширить представления о ее культуре.

Немало подтверждений тому можно найти в журнале «Красная Нива», которым руководил Анатолий Луначарский, нарком просвещения и влиятельный защитник Пильняка в 1926 году. Первое из них — карикатура на четвертой странице обложки номера от 29 мая 1927 года. Подпись под ней гласит «Москва глазами Пильняка после поездки в Японию». Художник М. Куприянов изобразил Пильняка в кимоно и гэта и с зонтиком в руке на фоне «ояпоненной» Москвы: в глубине &8212; гора Фудзи, с которой катаются на лыжах, перед ней — статуя Пушкина с шиньоном, заколотым кандзаси, и москвичи в остроконечных шапочках... В следующем номере того же журнала появился рассказ Пильняка, написанный под впечатлением пребывания в Шанхае, но проиллюстрированный гравюрой Киёнага, на которой изображена куртизанка в кимоно[67]; это скорее всего не грубая смесь реалий двух стран, а знак того, что в июне 1927 года Пильняк воспринимался прежде всего как писатель, вернувшийся из Японии, а не из Китая. Другие подтверждения находим опять в «Красной Ниве»: там Пильняк публикует отредактированный им перевод рассказа пролетарского писателя Хаяма Ёсики[68] и там же печатается эссе о японских женщинах его друга Переца Хиршбейна, американского еврейского писателя, с которым Пильняк был вместе в Нара и Киото[69].


Москва глазами Пильняка после поездки в Японию
Москва глазами Пильняка после поездки в Японию. Шарж М. Куприянова


Наконец, в 1928 году в журнале «Печать и революция» за подписью Пильняка и Романа Кима появляется статья о современной японской литературе[70]. Пильняк японского не знал; следовательно, если кого-то из соавторов и можно считать специалистом по японской литературе, то, разумеется, Кима — первого переводчика на русский язык произведений Акутагавы. Однако то, что Пильняк подписался под такой статьей, не должно вызывать улыбку: ведь это он наполнил текст собственным пониманием японской литературы, возникшим не из чтения, а из впечатлений от встреч и подсказанным его творческой интуицией. Статья не отягчена дидактикой и благодаря Киму информативна; но если кем-то она одушевлена, так это Пильняком. Между прочим, в ней можно обнаружить короткие истории, автором которых мог быть только Пильняк; они показывают его интерес к си (ватакуси)-сёсэцу — жанру полуинтимного, почти дневникового повествования, которым он во многом вдохновлялся, когда писал «Как рождаются рассказы»[71]. В статье упоминаются писатели, с которыми он лично встречался в Японии, в том числе и создатель жанра си (ватакуси)-сёсэцу Таяма Катай. Что Пильняк интересовался современной ему японской литературой, подтверждает и Нобори Сёму[72]; он сообщает, что беседовал с Пильняком о Танидзаки Дзюнъитиро, единственным произведением которого, переведенным на русский язык, долго оставалась «Бессмысленная любовь», опубликованная в 1929 году в том самом «Прибое», где печатали Пильняка.

Добавим, что в 1927 году несколько японцев совершили поездку в Советский Союз, явно приуроченную к десятой годовщиной Октябрьской революции. И конечно, все они (или почти все) встречались не только с руководительницей ВОКС, но и с Пильняком. Акита Удзяку, его секретарь Наруми Кандзо[73], который останется в Советском Союзе на девять лет[74], Ёнэкава Масао, Одзэ Кэйти, прибывшая в декабре Миямото Юрико[75], — все упоминают Пильняка в своих дневниках, воспоминаниях или записках.

Порой новые встречи давали повод для острого разочарования: первый приглашенный в Японию «красный писатель» оказался не таким уж «красным», как можно было бы подумать. Оттого, что открытие это делалось в советских условиях, оно шокировало еще больше. Вероятно, наиболее сильно разочарование в Пильняке отразилось в некоторых записях дневника Акита Удзяку[76]. А что пишет в 1927 году в газете «Мияко» Курахара Корэхито, разделивший в Москве с Пильняком сукияки? Он иронизирует по поводу теплого приема, оказанного Пильняку в 1926 году левыми японскими писателями, и признается, что будет лишь рад, если когда-нибудь Пильняк исчезнет с горизонта советской литературы[77]... До исчезновения еще десять лет, но как уже кровожадно злословие — не менее кровожадно, чем у советских коллег Пильняка!

Что же до Миямото Юрико, то Пильняк шокировал ее не по каким-то идеологическим причинам, а своим поведением: в отсутствие жены он буквально набросился на японскую романистку. По крайней мере, так об этом рассказывал Ёнэкава со слов самой Миямото. Однако в своей автобиографии он об этом, все еще далеко не ясном инциденте, говорит скорее иронически[78]. Похоже, что Миямото отомстила Пильняку, введя в одно из своих произведений персонаж с именем, напоминающим фамилию русского писателя[79].


Окончание.

Источник: «Вестник Евразии». Выпуск № 2 / 2002
PDF
__________

См. также:
- Дани Савелли. Борис Пильняк как ключевая фигура советско-японских культурных отношений (1926 - 1937) // www.pseudology.org. Скриншот