Voikov

voiks


Войковский журнал

"И на обломках самовластья напишут наши имена!"


Previous Entry Share Next Entry
Булыгин П.П. Попытка спасения Николая II и царской семьи
Voikov
voiks
V-Лого-Сегодня (Рига)-1928-6
 
V-1928-Булыгин П.П. Попытка спасения Николая II и царской семьи-1
29.10.2015 19:18
Оригинал взят у Az Nevtelen в Булыгин П.П. Попытка спасения Николая II и царской семьи
П.Б. (Булыгин П.П.). Попытка спасения Николая II и царской семьи. (По личным воспоминаниям). // Сегодня. Рига, 1928. №174, 1 июля, с. 2-3.

   Сегодня мы начинаем печатание очерков, в значительной степени освещающих историческую обстановку убийства царской семьи в Екатеринбурге. Очерки эти принадлежат перу бывшего офицера, лично преданного царской семье. Он принадлежал к числу тех немногих, которые решили сделать все, чтобы спасти Николая II и его семью.
   Когда эти попытки не удались, автор после весьма сложных приключений, во время гражданской войны добрался до сибирского фронта и здесь он принял участие в известном разследовании екатеринбургской драмы, произведенном судебным следователем Н.А. Соколовым.
   Автор, выполняя весьма ответственное поручение Соколова, не только в курсе всех тех фактов, которые опубликованы и в книге Соколова и в других произведениях, но осведомлен о многих подробностях и деталях, до сих пор неоглашенных.
   Личность автора редакции вполне известна, но по некоторым обстоятельствам он считает более удобным пока не называть себя.


   Кончился славный и страшный первый кубанский, так называемый «ледяной поход», и мы, потеряв убитыми ген. Корнилова и пять шестых «армии», (...) отряда из 2800 человек офицеров-добровольцев, 9-го февраля 1918 года вышедших из Ростова-на-Дону (...) степи, вернулись в Новочеркасск, столицу возставших против большевиков донских казаков.
   1-го мая 1918 года я был эвакуирован в Новочеркасск с первым эшелоном раненых. В каком виде мы пришли из степей и какое великое счастье заключается в слове «ванна», об этом лучше не вспоминать... Моя легко раненная нога мало тяготила меня, и я ограничивался лишь ежедневными визитами в госпиталь на перевязку, а остальное время проводил у знакомых, наслаждаясь сознанием исполненного долга, спокойствием, вниманием старых друзей и комфортом, которого я давно был лишен.
   Но восторг первых дней отдыха быстро прошел и снова встал в душе во весь рост вопрос, который требовал ответа и от совести и от чести: здесь ли мое место, когда государь томится в плену?
   15-го мая, заручившись подложным паспортом, в котором говорилось, что я «свободный художник» (артист) и рекомендательным письмом к Василию Витальевичу Шульгину, проживавшему тогда в оккупированном германцами Киеве, я выехал из Новочеркасска. Шульгин встретил меня очень радушно и сердечно внимательно отнесся к цели моей поездки, и дал мне «пароль» в центр «национального объединения» в Москве к Кривошеину и Гурко.
   Благополучно миновал я большевицкие пограничные поверочные пункты и прибыл в Москву. Связавшись с офицерами своего и других гвардейских полков, жившими тогда в Москве, и заручившись их полной поддержкой, я явился в «центр». Я дал полное доказательство своей политической надежности и поставил вопрос: я из степей и ничего не знаю. Вы — центр, и вам виднее обстановка. Я не один, а один из многих и мы хотим действовать, а потому, веря вашей осведомленности, спрашиваем вас: 1) Пришло ли время выручать государя? 2) Когда это делать? 3) Куда везти? и 4) Дайте денег на это дело.
   Ответ был: 1) Принимаем предложение. 2) Денег дадим. 3) Время пришло. 4) Когда и куда везти, — покажет разведка. Поезжайте на разведку.
   После этого меня задерживали еще около двух недель. Время тянулось убийственно медленно, и было страшно попасться, ничего не сделав. Наконец, когда я однажды шел на свидание с Владимиром Иосифовичем Гурко, на Арбате меня остановил крик мальчишки-газетчика:
   «Разстрел Николая Кровавого!»
   Я выхватил у него газету,— это было первое, как впоследствии выяснилось, ложное известие. Пробный шар большевиков для того, чтобы узнать, как отнесется русский народ к известию об убийстве Николая II.
   Русский народ смолчал. И успокоенные большевики принялись за исполнение намеченного ими плана.
   Я пришел с газетой к Гурко.
   „Le roi est mort — vive le roi!"
   — Поезжайте, быть может, жив наследник!...
   Этой же ночью я выехал в Екатеринбург. Еще не доезжая Вологды,
я прочел в газетах опровержение кровавой вести, а купив газету на станции Котельнич, я прочел:
   «Наш маленький городок становится историческим местом — местом заключения бывш. императора. Его скоро перевезут сюда из Екатеринбурга, которому угрожают чехословацкие и белогвардейские банды...»
   Котельнич лежит недалеко от города Вятки, между ними есть железнодорожный мост через реку Вятку. Я остановился в Вятке и начал работу. Связавшись с друзьями и распределив роли, мы скоро «осветили» обстановку: 1) Гарнизон Вятки — 117 красноармейцев — рабочие местного района. Сильно пьют. 2) Офицер один, но вряд ли большевик. 3) Пулеметов 13, но все помещаются в одном сарае, который охраняется плохо. 4) На линии жел. дороги Екатеринбург—Вологда большая путаница из-за постоянно идущих санитарных поездов с Екатеринбургского фронта. Чехи нажимают сильно, и паника близка.
   Было решено вызвать группу своих офицеров из Москвы, которые были готовы явиться по условной телеграмме под видом «мешечников», т.е. мужиков, приезжающих из голодных губерний в более плодородные северные за мукой и зерном. В то время наплыв их был так силен, что большевицкая, еще не организованная администрация ничего с ними поделать не могла и смотрела лишь безсильно на тысячные толпы «мешечников», ежедневно двигавшихся на крышах, площадках, буферах и вообще, где только можно примоститься на поезде, и, конечно, без билетов.
   По прибытии группы офицеров в Котельнич, они должны были разселиться вокруг дома заключения и ждать момента. Через одну женщину, вошедшую в доверие в местный совдеп и долженствовавшую войти в дом заключения в виде поломойки, свите государя должно было быть передано оружие (ручные гранаты и револьверы) для того, чтобы они могли продержаться первые полчаса, пока мы будем брать дом снаружи, ибо было опасение, что, вероятно, стража имеет приказание покончить с узниками, в случае попытки их выручить. Дабы царская семья доверилась нам и не опасалась бы провокации, должно было быть передано письмо от лица, почерк которого члены царской семьи хорошо знали. Письмо должна была передать та же женщина. Одновременно с нападением на дом заключения предполагалось взорвать железнодорожный мост через реку Вятку и по ней, на заранее приготовленных паровых катерах (стоявших на реке Вятке), уходить по реке вверх к Сев. Двине и оттуда пробираться к англичанам в Архангельск. Не взятые нами катера должны были быть уничтожены, чтобы помешать преследованию. По реке вперед предполагалось выставить вооруженные группы как для охраны пути, так и для разведки его. План был шальной, но мог удасться. В случае отказа государя спасаться, мы клялись увезти его силой. Время шло. Мы тщательно наблюдали железную дорогу и Котельнич, но никаких признаков проследования поезда с узниками, или приготовлений в Котельниче к их встрече — не было.
   Теперь мне понятно, что этот слух о Котельниче был только тонко разсчитанный хитростью — сбить с толку возможные попытки к освобождению жертв в момент их убийства. Должен сознаться, что по отношению к нам эта хитрость удалась.
   Наступили первые дни июля н. ст. Обезпокоенный, я решил, наконец, сам проехать в Екатеринбург, дабы узнать на месте обстановку.
   От Перми со мной в купэ ехал некий юноша лет 19-ти, помощник военного комиссара города Перми, как он мне важно представился. Он, узнав, что я «артист», старался всячески блеснуть своей «культурностью» и «воинской вежливостью». Он был очень глуп и необразован, и мне легко было заставить его разговориться на интересующие меня темы. Он категорически опроверг слух о Котельниче и выразил уверенность что «Николая прикончат в Екатеринбурге... Фронт волнуется, как бы чехи не отбили»...
   Приехали в Екатеринбург. Было за полдень. Я сидел на станции со своим спутником комиссаром и поил его спиртом, разведенным с водой, для укрепления дружественных отношений, могущих мне пригодиться впоследствии. Пришел какой-то поезд и толпа мужиков и солдат хлынула на вокзал с чайниками, за кипятком и за покупкой провизии. Часть их проходила мимо нашего столика и я с ужасом узнал среди них солдата моего полка и моей роты, одного из тех, которые вынесли меня раненого из огня в бою под Владимиром-Волынским, где осенью 1916 г. легла наша гвардия, и который получил потом за то, по моему ходатайству, георгиевский крест. Я хотел дать ему понять, чтобы он не узнавал меня, но было уже поздно:
   — Господин капитан, здравия желаю! Как изволите поживать?
   Я отвечал односложно, и солдат, видимо поняв, что оплошал, или просто торопясь на поезд, поспешил проститься. Я поднял глаза на комиссара — он внимательно и зло глядел на меня.
   — Извиняюсь, товарищ, одну минуту!...
   Поднялся он. Я остался один и нервно перебирал высыпавшиеся из
портсигара на стол папиросы. Что делать? Бежать, смешаться с толпой трудно: физиономия не «товарищеская», найдут, тогда не отвяжешься. Теперь же может быть удастся солгать, — родился план.
   — Товарищ, вы арестованы!... — пискнул голос комиссара. Он стоял с двумя вооруженными винтовками людьми, один матрос, другой так— бандит в старой солдатской шинели без погон.
   — За что? — спросил я.
   — Вы офицер и скрываете это.
   — Это ошибка,— солдат принял меня за моего брата-близнеца, который, действительно, офицер, но за которого я не отвечаю.
   Это было первое, что пришло мне в голову и, конечно, было наивно.
   — Там разберут, — идем! — решил матрос и взял меня крепко под руку. Разсуждать больше не приходилось.
   Меня привели в большой красный дом — тюрьму и сдали смотрителю. Тот довольно вежливо поговорил со мной и отвел в большую общую камеру, где уже находилось много арестованных. Был какой-то старик, которого называли профессором, он курил, кашлял и не отвечал на вопросы заговаривавших с ним.
   Его скоро перевели в тюремный госпиталь, как сказал смотритель, быть может, разстреляли. Было пять офицеров, из них один несомненный провокатор, он подсаживался к вновь приходящим и конфиденциальным шопотом спрашивал — знает ли тот, что белыми под московский Кремль заложены мины и в каком «клубе» состоит его собеседник. Было человек 12 мешечников, эти постоянно менялись.
   Кормили нас очень плохо. Кое-что получал со стороны, от домашних или друзей. Мне же приходилось довольствоваться казенным пайком, — он был ужасен: одна селедка и маленькая кружка скверной воды, иногда кусок грязного хлеба. Это была пытка жаждой и это я скоро понял. Не голодом, а именно жаждой — о еде желудок забыл, так мучительно хотелось пить после постоянной селедки, и вспоминал лишь когда ее приносили снова и не мог отказаться от нея.
   В первую же ночь разстреляли одного из офицеров. Я сначала не понял значения вошедшего к нам с фонарем солдата и разговора в открытой двери. Офицер, за которым пришли, был среднего роста, давно не бритый, с явно кавалерийскими выгнутыми ногами. Когда его разбудили, он встал, погладил сильно свой большой лоб, перекрестился и сказал:
   — До свидания, господа офицеры!
   Потом повернулся к солдатам.
   — Пойдем, хам!
   И твердо вышел.
   Я понял все, лишь услышав один за другим три нетромких выстрела
тут же под окном за решеткой.
   Через день один из офицеров сказал мне:
   — Ну, сегодня ночью еще одному конец!...
   И указал на вошедшего с принесшими еду служителями тонкого и бледного юношу в кожаной куртке, с громадным парабеллумом на поясе.
   — Выбирает жертву!
   Действительно, ночью увели только днем приведенного купца. Он кричал, плакал, целовал ноги тащившим его убийцам и отчаянно отбивался.
   — Голубчики, господа товарищи, все отдам, пожить оставьте!...
   Его прикладом выгнали из камеры, но долго еще в ночном сыром коридоре слышались его вопли и глухая возня, и с ужасом прислушивались к ним смертники всех 18 камер, мимо которых тащили несчастного.
   Кажется на четвертый день втолкнули к нам в камеру избитого и окровавленного мальчика, лет 19-ти, в офицерских штанах и изодранной гимнастерке. Из-за голода, мучения жажды, страдания из-за раненной ноги и нервной горячки, которой закончились мои злоключения, моя память многое потеряла из всех впечатлений (и, слава Богу!) — я не помню имени этого юноши, хотя уверен, что он мне назвал его, осталось лишь слово «корнет», так и буду я его звать.
   Корнет был в состоянии сильного нервного потрясения,— очевидно, его только что били; у него был подбит глаз и разорван угол рта. Когда его впихнули, он стал кричать и биться в дверь. Солдат-часовой вошел в камеру и стал бить его ладонью по лицу. Это зрелище было слишком ново для меня, только что приехавшего сюда с юга, где мы за 3 месяца похода с Корниловым в 48 боях видали лишь спины «товарищей» и никогда не меньше, чем по 8 тысяч зараз.
   Я не выдержал и накричал на солдата. Он был удивлен, но ничего не сказал и ушел. Всего возмутительнее, что часть арестованных смеялась, когда солдат бил офицера, видимо, подлаживаясь к нему. Другие, наоборот, негодовали. Я взял юношу корнета к себе в угол на солому. Ночью я наблюдал его, потому что мне казалось, что он притворяется, а не спит. Я не ошибся, но не успел помешать его попытке покончить с собой. Он бросился на каменный угол косяка двери, пытаясь разбить себе висок. Но силы изменили ему, и он лишь немного поранил голову. Вошла стража. Кто-то из арестантов бранился, что не дают спать и требовал, чтобы корнета перевели в другую камеру, кто-то истерично кричал на него. Я увел юношу опять к себе в угол, перевязал ему своей рубашкой разбитую голову и старался успокоить его. Плача у меня на плече, он несвязно шептал мне на ухо что-то о государе, о том, что он жизнь отдает за него, о своей бабушке в Петербурге. Потом утих и лишь во сне по-детски всхлипывал в мое плечо. Я решил утром хорошенько разспросить его, но... не пришлось.
   На заре вошли с фонарем. Его мутный глаз обвел лежащих и остановился на корнете. Его схватили. Он закричал и ухватился за мое плечо — что мог я сделать? Я перекрестил и поцеловал его, он крепко, судорожно обнял меня и вдруг вырос, выпрямился и вышел высоко подняв голову. Я зажал уши, чтобы не слышать выстрелов, которыми убьют его, но все же слышал — их было два.
   (Продолжение во вторник.)
   Ницца. П. Б.

П.Б. (Булыгин П.П.). Попытка спасения Николая II и царской семьи. (По личным воспоминаниям). (Продолжение). // Сегодня. Рига, 1928. №176, 3 июля, с. 2-3.

   Я не спал эту ночь и утром решил, что надо что-то предпринять решительное. Я видел, как унижался купец, видел, что это не помогает, да и не смог бы унижаться сам, но видел тоже, что иногда решительность и дерзость производят впечатление, как в случае с солдатом, бившим корнета,— решил наглеть до конца. К тому же мучения жажды и боль в запущенной ране в ноге, которую я не мог в тюрьме перевязывать, чтобы не выдать себя, убивали волю и я боялся за свою твердость. Я решился и с утра забарабанил в дверь и заявил вошедшему солдату, что требую комиссара тюрьмы. Тот удивился:
   — Вон что? Так он к тебе и пойдет!..
   — Не твое дело разсуждать, когда говорят! — Иди и доложи, а то достанется.
   Тот недоверчиво подумал: кто, мол, его знает, быть может, тоже какой-нибудь комиссар, проворовался и на высидку послан, а выйдет и отомстит.
   — Нам отлучаться нельзя!.. Мы — часовые. Я лучше крикну.
   Он крикнул кого-то, пошептались, через полчаса явился комиссар и я заявил резкую претензию, что меня арестовали по глупому недоразумению, смешали с братом и теперь без суда и следствия держат, как «контр-революционера», что я артист, а «свободное творчество» находится под покровительством тов. Луначарского, что я буду жаловаться и до самого Ленина дойду, и т.п. вздор.
   Комиссар не знал, что делать и предложил мне все это записать. Я отказался, сказав, что заявление мною сделано, а если меня и дальше будут держать здесь и кормить черт знает чем, то пусть он после на самого себя пеняет. Он просил меня не волноваться, ушел и вернулся скоро с каким-то бородатым и лохматым брюнетом в военном кителе и с портфелем, который попросил меня повторить все ему и осведомился, чем я могу доказать справедливость своих слов.
   Я с отвагой отчаяния, не задумываясь ответил, что мой отец был управляющим имения «Горчанки» близ Вологды и что все рабочие имения подтвердят, что не я, а мой, похожий на меня брать, офицер. Пусть меня отвезут в Вологду, а то здесь я «еще чего доброго попаду в руки белогвардейцев и чехов, что идут на город». Следователь записал это, недоверчиво посмотрел мне в глаза и вышел. Следующие за этим три дня были, пожалуй, самыми страшными для меня: поверят или нет?
   Если нет,— то конец, больше ничто не спасет, и в хаосе близкой эвакуации пристрелят просто, чтобы не везти с собой и не оставлять белым. То, что мне немного улучшили еду, очень подбодрило меня, но вспоминая недоверчивый взгляд следователя и его пожимание плечами и кривую улыбку, я снова падал духом и готовился к неизбежному финалу.
   Разсветало третье утро. Я проснулся от прикосновения к моему плечу чьей-то грубой руки и нервно скинул ее прочь. Резнул глаза свет фонаря — конец...
   Помолившись про себя Богу, я встал и пошел к двери. Оставалось одно — умереть как следует и не показать страха.
   В коридоре один из двух солдат, пришедших за мной, кинул мне на плечо оставленное мною на соломе мое непромокаемое пальто — зачем?
   Выйдя во двор, я повернул в сторону сложенных дров, где (я ясно видел в сумерках разсвета) в груде мусора от колки дров, валялся кровавый носовой платок. Один из моих конвойных, молодой хулиган, случайно в солдатской шинели, грубо засмеялся:
   — Не туда, успеешь еще!
   Второй же, пожилой солдат, шепнул:
   — На вокзал вас велено!
   На вокзал? Господи, это — жизнь!
   Мы долго шли пустынным в этот час городом. Светало быстро,— какой это был чудесный разсвет. Какой упоительный свежий воздух! Какой красивый город Екатеринбург!
   Запуганные буржуи тихо пробирались пустыми улицами, чтобы терпеливо стать в хвост тысячной очереди у хлебного, селедочного и спичечного магазина. Быстро отводили они свои глаза от моих, чтобы случайным выражением сочувствия не скомпрометировать себя.
   У церковной паперти сидела нищая старушка, она одна не побоялась пожалеть меня:
   — Вишь, нехристи, еще одного повели!...
   И вот я еду в Вологду в грязном и тряском вагоне четвертого класса, набитом ранеными красноармейцами с чешского фронта. Они очень озлоблены и очень напуганы: косятся на меня и один, напившись самогону, уже кричал, что нечего возить этого «контр-революционера», а надо сбросить его с поезда.
   Мой конвойный (поехал лишь молодой хулиган), видимо, не прочь проделать это, ибо я ему надоел,— следи еще тут! А следит он не столько внимательно, сколько издеваясь: на площадку не пускает, в уборной двери затворить нельзя. Кормят тем, что остается от раненых — грязная каша на воде. Кроме этого вагона в поезде нет других классных — теплушки, где едут легко-раненые и какие-то команды. Поезд долго стоит на всех станциях. Комиссар поезда молодой человек в кавалерийских штанах, смятой лихо фуражке и шашке с Георгиевским темляком (чья?) визгливо бранится с комендантами станций, требуя пропуска своего эшелона вне очереди и грозит всеми карами коммунистической власти.
   Со мной он очень вежлив и корректен, горько жалуется на «скотов-солдат», но едет не в классном вагоне, а в теплушке со «скотами-солдатами» — для популярности, как сам он наивно объяснил мне. Раненые при нем молчат, а когда он на остановках уходить к себе, бранят его и смеются над его тонкими «петушиными ногами». Его любезность со мной ухудшила мое положение, и оно стало невыносимым. К тому же первое время безумной радости спасения прошло, и я горько признался себе, что спасения, собственно говоря, нет, что есть только отсрочка и что как ни велико было обалдение властей в Екатеринбурге, напуганных успехами чехов (и как я после узнал, боявшихся все же народного возмущения — государь и вся царская семья были разстреляны именно в эти дни моего тюремного заключения), — но все-же сопровождавшему меня разбойнику, верно, дали какие-нибудь инструкции, касающиеся меня и в Вологде мне устроют очную ставку с рабочими имения «Горчанка», те не признают меня за сына управляющего этим имением и будут правы, ибо я никогда в жизни не был в этом имении и само название его слыхал случайно, обедая однажды в клубе. Надо было бежать с поезда и теперь же, т.к. моя нога загрязнилась неимоверно, распухла и скоро я уже не буду в состоянии скрывать свою рану. Хоть перевязать бы и промыть в уборной, но конвойный не дает закрывать двери...
   Был вечер. Я стоял в дверях площадки и дышал свежим воздухом. Мой конвойный стоял у ступенек, облокотившись правой рукой на притолку. Винтовка его была «на ремень», но не на левом плече, как полагается, а на правом.
   Догорал нежный розовой закат. За березовым леском по той стороне болотистого луга, мимо которого, расшатанный во всех своих скрепах, громыхал неторопливо наш поезд, блестели темным золотом лужи, с белых стволов берез закатный луч добрался уже до свежих зеленых верхушек и сделал их кружевными. Курился в низине еще прозрачный, неплотный туман, умолкали голоса леса, изредка пересвистывала иволга, лениво хрипела уже осипшая кукушка, кричал дергач-перепел: «спать пора, спать пора!». Сильнее пахло скошенным по низинам сеном и болотной водой. Поддайся немного — и сколько незабываемых родных и светлых мыслей и воспоминаний хлынет в растрогавшуюся душу. Но мне поддаваться было нельзя, так же, как и не мог я думать, что мой негодяй тоже, может быть, размечтался и размяк.
   Я решился. Тихо, тихо, не дыша, продвинулся я на отделяющее меня от него полтора шага. Сначала была мысль: схватить его за плечи и рот и падать вместе, но вторая мысль отрезвила: а что, если он упадет сверху на меня? Я ослаблен голодом и болезнью — он сильнее... Задушить? — руки не надежны, ослабнут... Я понял, что делать: одной рукой я коротко ударил его в шею между лопатками, другой в поясницу, он упал даже не крикнув и покатился под откос, только винтовка брякнула. Никто не слыхал, т.к. это была задняя площадка классного вагона, а идущие за нами теплушки были открыты на другую сторону и в первой громко играла гармоника. Кроме того, поезд так громыхал, что и без нея услышать было бы мудрено.
   Я кинулся вниз по ступенькам и выглянул вперед: вдали высился мост и поезд заметно уменьшал ход. Я вернулся на площадку и полез по узкой лестнице на крышу поезда, думая при проходе через мост, уцепиться за его перекладину, но тотчас же понял, что это невозможно: надо было быть акробатом, а я еле жив. Опять спустился на последнюю ступеньку площадки. Поезд тихо подходит к мосту. В вагоне хлопнула дверь, я прыгнул. Прыгнул неудачно, не по ходу поезда, а прямо перевернулся через голову, и скатился с насыпи. Падая думал: только бы не сломать ногу, руку ничего...
   Вскочил, побежал через мокрый луг, потом пустырь, выбился из сил, упал в лужу и не поднимаясь стал пить. Нога? Болит ужасно! Быть может сломана? Нет! Бежал. Осмотрел ногу: корки раны сорваны — ну это не беда. Поезд? — Ушел, не заметили, а то стреляли бы. Как бы прощаясь со мной, поезд загудел долгим, долгим гудком, — видно, станция близко, — надо обходить.
   Есть русская песня: каторжник бежал из Сибири и описывает свое путешествие:

— Шел я и ночью и средь бела дня,
Вкруг городов озирался зорко.
Хлебом кормили крестьянки меня,
Парни снабжали махоркой.

   Русский народ почему-то любит разбойничьи и арестантские песни, я не люблю их, но эта часто приходила мне на ум за время моего путешествия до Вятки. Так же, как и певец этой песни, я «озирался робко», но не вкруг городов, — их не было, а деревень и лишь в сумерки решался постучать в окно крайней или стоящей отдельно избы и просил накормить меня. Должен сказать, что мне ни разу не отказывали и довольствуясь ответом «беженец» на вопрос кто я, добавляли вздохнув:
   — Да, много вас теперь таких!...
   Давали хлеб, иногда молоко. Однажды я получил даже мясные щи. Это были удивительные щи! Было это так: я, измученный добрел в темноте до большой бревенчатой избы, стоящей довольно далеко от других. Хозяин не пожелал разговаривать в окно и велел войти, это было рискованно, но я со вчерашнего вечера ничего не ел и ослаб. Я вошел. Старик хозяин внимательно разспрашивал меня:
   — Кто ты? Из каких? В Бога веришь?
   Я поднял голову при этом неожиданном и хорошем вопросе и увидал освещеные лампадой киот и царские портреты. Нервы не выдержали, я расплакался. Я скоро овладел собой, но хозяин все понял: он взял меня за руку, вышел со мной на двор и отвел в темную, далеко в поле стоящую ригу, потом ушел и через десять минут вернулся с котелком горячих щей с мясом, чашкой самодельной водки и ломтем хлеба, а также четвертью фунта табаку, — это было удивительно роскошное пиршество. Выпив водки и досыта наевшись горячих щей, я не успел закурить и незаметно уснул как убитый. Через несколько часов пришел хозяин, разбудил меня и сказал:
   — Ваше высокоблагородье, вставайте, уходить пора!... У меня того... Сын ночует, коммунист...
   Я поднялся:
   — Почему вы думаете, что я офицер? — спросил я.
   — Потому, что я старый солдат.
   Я крепко обнял и поцеловал его. Он дал мне на дорогу хлеба, и я пошел, пробираясь к лесу.
   Утром, это был пятый день моего путешествия, я пришел в Вятку. Выбрав на путях пустой вагон, я залез в него поспать, но скоро уборщик вагонов пробрал меня.
   — Нечего, товарищ, прохлаждаться!
   Слово «товарищ» он произнес так иронически, что ясно было, что он «контр-революционер»,— за это я простил ему мой прерванный сон.
   Я отправился в город отыскивать своих, но тотчас же понял, что-то случилось без меня и что надо немедленно скрываться. Я вмешался в толпу, берущую штурмом готовящийся к отходу поезд и втиснулся с ней в вагон.
   От Буя пересел я в поезд, идущий на Ярославль — Москву. Но тут мне стало плохо: перенесенные волнения, голод и воспаление в ноге сделали свое дело и я заболел. К счастью на станции Данилов я вспомнил, что в этом городе живет мужик из нашего имения, за которого когда-то вышла замуж горничная моей матери, я слез и пошел к нему. Придя, я поел и лег спать. По настоящему я проснулся лишь через 14 дней. В промежутки, когда горячка ослабевала и прояснялись мысли, я требовал от Алексея и его жены, чтобы они поклялись мне, что они не позовут доктора, я не верил никому и мне казалось, что весь мир знает о моем прошлом.
   Хорошо, что я вспомнил об Алексее. Дальше двух станций после Данилова поезд не пошел — в Ярославле еще не потухло возстание офицеров, устроенное Савинковым и полковником Перхуровым, очень быстро и строго подавленное большевиками.
(Продолжение следует).
Ницца. П.Б.

?

Log in

No account? Create an account